Мне снилась витрина ломбарда — того, что на западной стороне Северной Кларк-стрит, недалеко от Гранд-авеню. Я просунул сквозь стекло руку к серебряному тромбону — все остальные вещи в витрине казались расплывчатыми, — но так и не дотронулся до него. Услышал, как сзади распевает Гарди, и оглянулся.
Она прыгала через скакалку по тротуару. Как в прошлом году, до того, как перешла в среднюю школу. До того, как начала интересоваться мальчишками, пудриться, красить губы. Ей нет еще и пятнадцати — она на три с половиной года моложе меня. Во сне Гарди тоже была наштукатурена будь здоров, но при этом скакала через веревочку и распевала, как маленькая: «Раз, два, три, О’Лири, четыре, пять, шесть, О’Лири, семь, восемь…»
Но я уже просыпался, находился в том смутном состоянии, когда не поймешь, где сон, а где явь. Рядом грохочет надземка, кто-то идет по коридору за стенкой квартиры. Потом шум поезда затихает. Будильник на полу у кровати тикает, похоже, сейчас зазвонит.
Я прихлопнул его и постарался больше не засыпать. Ну, тромбон, понятно, мне хотелось его иметь, а Гарди при чем? Пора, однако, вставать. Прошлым вечером папа пошел обмывать получку, и когда я ложился спать, его еще не было. Теперь, небось, не добудишься.
На работу идти не хотелось. Сесть бы сейчас в поезд и махнуть в Джейнсвилл, на карнавал, к дяде Эмброузу. Я не видел его десять лет, с самого детства, и даже не вспоминал о нем, но вчера папа сказал, что на этой неделе карнавал Хобарта приезжает в Джейнсвилл, совсем рядом с Чикаго — взять бы, мол, выходной да съездить. А мама (она не родная мне, мачеха), по обыкновению, надулась и спросила, на кой ему сдался этот обормот, его братец. Мама не любит дядю Эмброуза, потому-то мы и не видались с ним десять лет. Конечно, я мог бы поехать, но потом ведь это мне боком выйдет — не стоит оно того.
Я слез с кровати, пошел в ванную, умылся, чтобы проснуться окончательно. В ванную я всегда иду первый, потом одеваюсь, бужу папу, готовлю нам завтрак, и мы вместе отправляемся на работу. Папа у меня наборщик в типографии «Элвуд пресс» и меня устроил туда же учеником.
В семь часов утра жарища была уже адова, оконная занавеска не колыхалась, дышалось и то с трудом. Я на цыпочках прошел через холл к родительской спальне. Дверь в комнату Гарди была открыта, и я невольно к ней заглянул. Гарди спала на спине, раскинув руки. Лицо без косметики выглядело совсем детским и слегка туповатым, плохо сочетаясь с ее круглыми твердыми грудками (из-за жары она спала без пижамной куртки). Когда Гарди вырастет, бюст у нее, возможно, станет слишком большой, но сейчас он красивый. Она это знает и очень гордится им. Все свитера у нее в обтяжку.
Растет Гарди быстро. Хорошо бы и мозги не отставали от тела, иначе ее обрюхатят еще до пятнадцати лет.
Она и дверь-то, поди, оставила открытой, чтобы я ее увидал так. Гарди — моя сводная сестра, мамина дочь. Я был восьмилетний парень, а она четырехлетняя малявка, когда папа женился снова. Моя родная мать умерла.
Да уж, Гарди не упускает случая поддразнить меня. Только и ждет, чтобы я начал к ней приставать, а она тогда подымет целую бучу. А, ну ее к черту! Нечего обращать внимание.
Я поставил чайник на огонь, тихонько постучал в дверь к родителям и стал слушать, не шевелится ли папа. Да, как же, зашевелится он. Придется будить. Я очень не любил заходить к ним в спальню, но делать нечего. Я постучался еще раз и открыл дверь. Папы в кровати не было, а мама спала одетая, только туфли скинула. В лучшем своем платье из черного панбархата — оно же ей впритык, неудобно так спать. Растрепанная, косметика вся размазана, на подушке помада. И вином разит. На комоде бутылка без пробки, почти пустая.
Папы вообще нет в комнате, мамины туфли валяются в дальнем углу.
Значит, он так и не вернулся домой.
Я тихо прикрыл дверь, постоял немного и пошел его искать — как тот утопающий, что хватается за соломинку. Вдруг он явился пьяный и уснул где-нибудь на стуле или вообще на полу? Я обшарил всю квартиру, и под кроватями смотрел, и в шкафах. Глупо, конечно. Все осмотрел на совесть и нигде его не нашел.