Мы набили трубки, и я стал ждать.
— Я никому об этом не рассказывал, — начал он. — Ни матери, ни Элизабет. И прежде чем я начну рассказывать тебе об этом, я хочу подчеркнуть, что это всего лишь сказка, понимаешь? И я рассказываю ее тебе, надеясь, что она тебя развлечет и позабавит. Я не прошу тебя слушать внимательно, чтобы ответить потом на вопрос, что же со мной случилось. Я и сам прекрасно знаю, что со мной случилось, и с этим уже ничего не поделаешь. Вопрос заключается лишь в том, чтобы подождать и узнать, случится ли это еще раз. За последние три года это состояние ни разу не вернулось; если пройдет еще год и это не повторится, я решу, что этого больше никогда не случится и смогу смело просить Элизабет выйти за меня замуж, и все будет хорошо. Она сможет скакать по лесу со своими гончими, и я не буду ссориться с ней по этому поводу — по крайней мере до тех пор, пока она сама не захочет этого. А она не захочет.
«Я не сумасшедший, благороднейший Фесте». Нет. Но я был сумасшедшим. Не просто неуравновешенным или чудаковатым, а совершенно спятившим, вчистую. Нет ни малейшего сомнения в том, что любой врач подтвердил бы это документально. Но сейчас у меня все в порядке. Правда, в порядке, я думаю. Но только, понимаешь, после того как я однажды так внезапно переключился на другую скорость, я теперь знаю, как легко и быстро это может произойти, и иногда что-то неожиданное пугает меня на мгновение — до тех пор, пока ко мне не возвращается уверенность в том, что я все еще, если так можно выразиться, нахожусь по эту сторону стены.
Для военнопленного в концлагере сойти с ума — дело, конечно, нередкое. Такое может произойти с кем угодно, и вовсе не обязательно с теми, у кого нервы напряжены до предела или на чьей душе скопилось больше всего мучений, и тревог. Видел я таких бедолаг и раньше, до того, как это случилось со мной. Мне кажется, я знаю, почему у них на челе такая печать безразличия ко всему на свете. Они просто-напросто не ведают, что творится в этом мире, пока так заняты миром другим. И понимаешь, чувствуешь ты себя при этом потрясающе нормальным. Я уверен (во всяком случае, что касается меня самого), что был в два раза активнее в интеллектуальном плане и в два раза чувствительнее к происходящему, когда у меня крыша поехала, чем после того, когда вернулся в нормальное состояние и снова оказался в клетке.
Я был рад тому, что меня посадили в другую клетку. Никто в ней не знал, что было время, когда я слетел с катушек, а когда нас выпустили оттуда, психиатры поставили мне диагноз — «абсолютно нормален». Само собой разумеется, они не слышали того, что я рассказываю тебе сейчас.
Нас бомбили глубинными бомбами, и корабль наш затонул у берегов Крита в 1941 году, после чего я два года просидел в лагере в Восточной Германии — он назывался ОФЛАГ XXIXZ. Этот маленький лагерный мир постепенно становился все более и более привычным для меня. Ну что тебе рассказывать: колючая проволока, на скорую руку построенные бараки, зимой слишком холодно, летом слишком жарко, грязные умывалки, вонючие уборные, легкая песчаная почва, черный сосновый лес вдали и головорезы на сторожевых вышках. И все те маленькие хитрости, уловки и изобретения, которые казались нам такими важными — нет, они и были важными в том мире, который уменьшился для нас до размеров концлагеря.
Я льстил себя надеждой, что переношу превратности лагерной жизни намного легче, чем остальные узники. По правде говоря, я нигде не чувствую себя по-настоящему несчастным, если только мне удается придумать, чем занять себе руки, и даже удивительно, каким трудягой-мастеровым можно стать в подобных обстоятельствах, если имеешь к этому склонность. Честное слово, я горжусь кое-какими безделицами, которые соорудил из старых жестянок. Но я и свой ум заставлял трудиться — собирался заново выучить греческий. Наверное, разумнее было бы учить немецкий, но, думаю, греческий нравился мне тем, что казался таким свежим и ясным и, главное, не имел ничего общего с лагерем.
Я говорю об этом только потому, что хочу, чтоб ты понял, — я был довольно-таки бодрым военнопленным. Конечно, скучал по физической нагрузке, которой мне не хватало, но если учесть, что мы сидели на голодной диете, то, надо признать, гимнастика, занятия которой мы наладили в лагере, позволяла чувствовать себя довольно сносно. И еще. У меня не было семейных проблем. Я получал письма от матери и от Элизабет так же регулярно, как все остальные, и пока с ними было все в порядке, мне больше не о чем было беспокоиться. Да, конечно, скажешь ты, но само по себе вынужденное общение лишь с представителями одного мужского пола — это большое лишение, способное вызвать душевные расстройства... Ну, не знаю... я ничем в этом смысле не отличался от других; конечно, на ум приходили разные мысли об удовольствиях, но думаю, что философски относиться к их отсутствию можно в том случае, если ты сполна испробовал их, прежде чем попал в этот мешок. Мальчишки мучились от этого больше всего, но не ребята моего возраста.