Жемчужины пота выступили на лбу Меджида.
— Такого просто не могло никогда произойти!
— Но произошло, ваше высочество, — на лице главного министра читалось удовлетворение. — Тому есть свидетели — и еще тому, что нельзя назвать просто встречей обоих с глазу на глаз. А еще есть свидетели, — продолжил он, — как упомянутый выше неверный провел больше чем одну ночь в поместье.
Султан встал и подошел к балюстраде. Его худые руки беспокойно теребили кривой кинжал, заткнутый за пояс его длинного одеяния.
— Гнусная ложь! — бормотал он. — Только интриги и злые пересуды подлых людишек, которые хотят опорочить мою сестру и тем самым меня. — Но лицо его стало белым, как мел — вместо привычного для всех землисто-серого.
Сулейман ибн-Али выпрямился.
— И не забудьте, ваше высочество, однажды принцесса Салима уже предала вас. Теперь ей открыта только одна дорога — дорога греха.
— Достаточно! — прорычал Меджид и ударил ладонью по перилам веранды, что выглядело скорее как жест отчаяния, нежели гнева.
Но нет, этого было недостаточно. И сказано было еще далеко не все. Этого было недостаточно для Сулеймана ибн-Али, для которого женщины, ведущие более свободный образ жизни, были как бельмо на глазу и ужасом всей его жизни, тем более сейчас речь шла о сестре самого султана. Главный министр вообще полагал, что султан Меджид вполне мог бы туже натягивать поводья и править более твердой рукой, особенно если дело касалось строгости нравов и набожности.
— Говорят, принцесса Салима носит под сердцем ребенка этого немца.
Султан медленно повернулся — в его глазах сверкала ненависть.
— Я хочу услышать от нее самой, что она имеет сказать. Она должна приехать в город! Сейчас же!
Салима лежала на постели, свернувшись калачиком и глядя в окно на ночное небо. В полную темноту, лишь изредка прорезаемую отдельными молниями. Она вслушивалась в шум дождя, снова и снова заглушаемый треском грома.
Как будто бы мир летит в тартарары… Мой мир…
Требование Меджида незамедлительно вернуться из Кисимбани в город надо было понимать не как просьбу брата. Это был приказ султана, отданный своей подданной, и Салима повиновалась. Уже три дня она жила в этом ужасном доме, но до сих пор Меджид не навестил ее и не потребовал ее к себе. Это был нехороший знак. Очень нехороший, после того как она приехала сюда, сопровождаемая многозначительными взглядами и шушуканьем. Она подавила поднявшуюся вдруг тошноту — это точно от страха, она знала наверняка. И больше ни от чего. Она давно разобралась, как и отчего ее мутит.
Ее белая кошка, которая лежала подле нее пушистым клубком, удовлетворенно потянулась и постучала лапкой по шелковому рукаву Салимы — то выпуская, то пряча когти.
— Не сейчас, милая, — утомленно пробормотала Салима. — Сейчас мне совсем не хочется играть. Я устала.
Началось все с усталости, но очень скоро Салима распознала и все другие признаки. И прежде чем усталость сковала ее члены и она заставила себя двигаться осторожнее, она уже знала, что тело ее стало сосудом для драгоценного груза.
Свой смертный приговор Салима носила в себе.
Кошка приподняла голову. Казалось, она прислушивается к тому, что происходит в доме. Через секунду она спрыгнула с постели и исчезла в темноте за порогом. Сейчас и ее хозяйка расслышала голоса внизу, искаженные шумом дождя и грохотом грома. Истомленная долгим ожиданием, поникшая под грузом безысходности, она медленно села и прислушалась к тяжелым шагам на лестнице.
Сверкнул беспощадный свет молнии, его хватило, чтобы Салима успела увидеть Генриха, стоявшего в проеме двери, без шляпы и промокшего до костей.
— Я только что вернулся в город и сразу помчался в Кисимбани, — услышала она его безжизненный голос. — Там мне сказали, что ты здесь. — Казалось, он с трудом пытается обрести равновесие. — Это правда? Это правда, о чем говорят в городе?
Салима подтянула колени к груди и обхватила их. Ее молчание было выразительнее громовых раскатов; красноречивее всяких слов.
Тяжело дыша, Генрих опустился на край кровати рядом с ней.
— Когда тебе рожать?
Салиме не требовалось времени, чтобы подсчитать дни.