- Объяснил вполне популярно. Дуй дальше. Только не про войну. Войной я сыта вот так! - чиркнула Лида себя ребром ладони по горлу.
- Так ведь кто про чё. - Я вовремя застопорил, чугь не брякнув: "А вшивый про баню".
- Тогда стихи читай, как положено на свидании! - потребовала Ляда.
- Стихи? Да я их не помню. Вот разве что: "У лукоморья дуб срубили..."
- Не трудись. Весь госпиталыный фольклор тоже изучила!
- Ну "Однажды, в студеную зимнюю пору"?
- Вот за этим углом груда кирпичей лежит - разбитая школа. В четвертом классе оной школы я, как сейчас помню, отхватила "отлично" за декламацию этого популярного стишка.
- Н-ну, дорогая сестрица, я уж и не знаю, чем вас развлекать?
- Расскажи, о чем вы говорили с мамой?
- А-а! - хлопнул я себя по лбу: - Помню! Один стих помню! И какой стих! В нашем взводе стишок этот очкарик один читал. Его баба, извиняюсь, жена спокинула, вот он, по причине разбитого сердца...
- Валяй по причине разбитого сердца.
Я остановился, задрал морду в небо и с завыванием начал:
Я не любил, как вы, ничтожно и бесстрастно,
На время краткое, без траты чувств и сил.
Я пламенно любил, глубоко и несчастно.
Безумно я любил...
Гляди-ка ты: стишок, вычитанный мной в старой, растрепанной книге, звучит сегодня как-то совсем по-иному, смешным вовсе не кажется - от него незащищенность какая-то происходит! От него даже чего-то внутри зашевелилось и сердце давит. Ну, это, может, и по причине тесных сапог? От тесной обуви, говорят, даже порок сердца случается.
- Ну, чего же ты? - Лида упрятала лицо по самый нос в рыженький мех - и не понять: смеется она или на полном серьезе меня слушает.
- Да я дальше не помню. Конец только.
- Р-руби конец.
Я звал забвение. Покорный воле рока,
Бродил с поверженной, мятущейся душой,
Но, всюду и везде преследуя жестоко,
Она была со мной...
Тут я опять сбился, запамятовал стих дальше, начал терзать свою хилую память, натужно шевелить мозгами:
- Та-та-та-та... та-та-та... Есть! - обрадовался я.
И вот я слабый раб порока...
- Та-та-та... та-та... Ага, поймал!
Искал всесильного забвения в вине,
Но и в винных парах являлся образ милой
И улыбался мне...
- Дальше опять не помню, делаю перескок.
И в редкие часы, когда, людей прощая,
Я снова их люблю, им отдаю себя,
Она является и шепчет, повторяя:
"Я не люблю тебя..."
Мы оба долго не шевелились и молчали. Какое-то жалостное чувство подтачивало меня. Тянул самолет вверху. Над нами пощелкивали обмерзлые ветки. В темных улицах верещали свистки патрулей и подозрительно разбегались по подворотням подозрительные людишки, а мы стояли и молчали.
- Ну, как? - прокашлялся я. - Так себе стишок, правда? Но солдаты переписывали...
Лида ничего не ответила. Зябко ежась, она глухо, в мех лисы выдохнула:
- И в редкие часы, когда людей прощая, я снова их люблю... Голосишко ее задрожал. Она вдруг прижалась ухом к моей молодецкой груди и чуть слышно прошептала: - Ты бы хоть поцеловал меня, медвежатник!..
Я как будто того только и ждал. С торопливым отчаянием обнял Ладу и ткнулся губами во что-то мягкое и не сразу понял, что поцеловал лису.
- Ах, медвежатник ты. медвежатник, - прошептала Лида, - тебе бы только со зверями якшаться.
Я обиделся и пытался выдернуть руку. Но Лида приблизила свое лицо к моему и вытянула губы, как это делают ребятишки, изготовившись к поцелую. Я припал к ним плотно стиснутыми губами и так вот держал, не дыша, до тех пор, пока без дыхания уж стало невозможно.
Я отнял губы, сделал громкий выдох.
Мы снова молчали, отвернувшись друг от друга.
- Гляди, Миша, сколько звезд сегодня! - наконец заговорила Лида, и я поглядел на небо.
Звезд и в самом деле сегодня было очень много. Ближе других ровно светились солидные, спелые звезды, а за ними мерцали, перемигивались, застенчиво прятались одна за другую звезды, звездочки, эвездушки. И не было им конца и края, невозможно было их перечесть - эти бессонные, добрые звезды.
- Может, и наша звездочка там есть, Миша?
- Может, и есть, да не про нашу честь!
- У-у, какой ты грубый! - опечалилась Лида. - Я знаю, почему ты так...