Писарем?! Неужели для этого она шла сюда? Да она что угодно готова делать — мыть полы, горшки выносить, — только не писарем! Бумажная работа! И все это, недолго думая, она выложила начмеду.
Он слушал молча и вдруг закричал:
— Кру-гом! Марш из палатки!
Еще никогда никто так не кричал на нее. Наташа выбежала из палатки начмеда. Он вернул ее:
— Поворотов не знаете? Кру-гом!
И Наташа сделалась писарем.
Писать. Без конца писать. Называется — человек воюет! Что же делать, раз это нужно. Писать по-русски и по-латыни. Выводить буквы старательно и аккуратно. Ну и фронтовик!
— Но ведь вы добровольно стали солдатом, — говорил начмед. — Да или нет? Чего ж возмущаться?
Через неделю начмед мимоходом похвалил ее почерк. Показалось, что это издевка. Почерк! Тоже воинское мастерство! Она смолчала.
— Теперь вы умеете поворачиваться и знаете, в чем горькая соль солдатского ремесла, — сказал начмед. — Ни в чем не раскаиваетесь?
— Нет.
— Скоро будете принимать присягу.
И еще через три недели:
— Теперь я могу допустить вас непосредственно к раненым. Сдайте бумаги сержанту…
* * *
В палатке было холодно и дымно. Около печки лежала груда сырых дров. Наташа пыталась разжечь эти дрова и бумагой, и без бумаги, и керосином и солидолом, выпрошенным у шоферов, — печка не разгоралась.
Она откинула снизу брезент, который закрывал вход в палатку, и выглянула наружу.
Промозглый ветер пробежал под койки.
Из трубы над соседней палаткой валил густой дым и задорно вылетали озорные, веселые искры.
В этой палатке работала дружинница Ийка.
Наташа захлопнула брезент и снова — наверно, в седьмой уж раз! — принялась за растопку.
Ийка была самым счастливым человеком в госпитале. Ийка не «проводила бесед», не «занималась с больными» и не «поднимала их дух», как требовал строгий начмед. Все переделав, Ийка садилась посреди палатки на ящик и требовала, чтобы раненые занимались ею.
— Ну, как вы себе думаете, ребята, будет у меня когда-нибудь свое хозяйство или не будет? — спрашивала она. — Вот давайте загадаем. Сколько у нас тут на палатку здоровых рук? Так, чтоб ни разу не раненных? Если чёт — значит, будет; если нечет — не будет. Петрышкин — одна… Борюшкин — две… Спицын… Не ври, Спицын, весь ты кругом простреленный.
То ли Ийка «подтасовывала», то ли раненые «жульничали», но как ни менялся состав раненых в ее палатке, число здоровых рук выходило всегда неизменным «четом».
Ийка пересаживалась с ящика на ближнюю койку и начинала мечтать:
— Ну вот, и уборщицей в санатории я уже больше не буду! Надоело. Выйду замуж вот за такого, как Спицын. Только уж не сердись, Спицын: чтоб руки были нестреляные, мне ведь хозяин нужен.
Наташа приходила в отчаяние от Ийкиной бестактности.
— Будет у меня много ребят, — продолжала Ийка, — и своя корова, вот как у нас была соседская Бурка, а может быть, даже две. Как думаете, разрешит мне наш председатель? А больше всего, по правде сказать, я цыплят люблю.
— Так ты на птицеферму иди, — добродушно советовал Спицын, который (зря так волновалась Наташа) совсем не обижался на Ийку.
— Пошла бы, если б меня бригадиром выбрали, — признавалась Ийка. — Люблю сама распоряжаться.
Спицын посмеивался, и Ийка, сообразив, что наговорила лишнего, тоже начинала громко смеяться.
— Сколько раз я вас просил, дружинница Куренкова, — у входа стоял строгий начмед, — не устраивать шума в палатках.
Ийка поспешно соскакивала с койки (ведь и на койке сидеть не разрешается).
А бывало в свободные минуты Ийка приходила в палатку не смеяться, а, наоборот, жаловаться на свою судьбу.
Когда немцы подходили к Наро-Фоминску, мать ее перебралась в соседнюю деревню к своей золовке (той самой, которая в святцах выискала для Ийки ее необыкновенное имя), да так и пропала.
Ийка шумно всхлипывала, а как только за палаткой слышались шаги начмеда, кто-нибудь из раненых торопливо совал ей в руки полотенце или край простыни:
— Утрись! Опять тебе нагорит.
Но не Ийкиной дружбе с бойцами завидовала Наташа. Если Ийка заполняла своей болтовней всю палатку, то Наташа умела слушать, и раненые выкладывали ей все, что у них наболело от минуты прощания с домом до этого самого дня.