— Господин следователь, я заявляю…
— Господ мы еще в семнадцатом году… — мрачно заметил пролетарий, — но, кажется, не всех… Ну ладно, разберемся. Когда вы оказались в квартире Митяева?
— Около шести.
— Значит, между шестью и одиннадцатью часами кто-то заходил в квартиру. Кстати, она была открыта?
— Да. Похоже, он ее вообще не запирал.
— На теле Митяева, точнее, в его спортивных брюках была обнаружена карта. Когда вы были в квартире, вы ее видели?
Конюхов положил перед Сашкой фотографию карты. Это была старинная карта, похожая на найденную в подземельях Орденского замка. И цвет, и старинная гравировка совпадали. На карте женщина в темном плаще со звездами держала ключи и раскрытую книгу.
— Нет, на нем была какая-то записка, может быть картонка, но я… — Сашка потерялась, подбородок ее дрожал и вода, предложенная Конюховым, лилась ей за ворот.
— Ну что, допрос закончен? — вновь напомнил о своем присутствии Илья. — Похожий случай отмечен в позапрошлом веке. Когда слуга нашел мертвого Баркова, автора бессмертного «Луки Мудищева», так на покойнике вовсе штанов не было, а записка торчала, как фитиль: «Жил смешно, умер грешно». Хватит мучить ребенка! Вы же видите, она ничего не знает.
— Успокойтесь, Бинкин. У вас еще будет возможность высказаться.
— Что вы себе позволяете? Я не оставлю вашего хамского обращения! — вскипел Илья.
— Ненавижу, — тихо сказал Конюхов, — все ваше лживое, прожорливое племя ненавижу… А еще мнят себя венцами творения, а сами — хуже лагерной вши. Народу мозги засрали и еще чем-то гордятся.
— О, вот это уже интересно! — Илья, похоже, не только не обиделся, но даже неожиданно обрадовался. Так может рассуждать только маргинал. Кроме всего прочего, этот тупица еще и крайне завистлив. Ему до соплей хочется уважения, комфорта, общества молодых и красивых самок, но у него ничего этого нет и уже никогда не будет. От досады и ярости он пытается куснуть тех, у кого это получилось.
— Психология хищной твари, — буркнул Конюхов куда-то мимо. — Весь мир хотите свести к собственным животным комплексам. И держитесь стаей, как шакалы, благодаря поддержке таких же выродков, потому что с нормальными людьми у вас уже давно ничего общего нет. Вы-то сами что делали вчера с шести до одиннадцати вечера?
— Это что, допрос? — взвился Илья.
— Так точно.
— Я был дома.
— Кто-нибудь может это подтвердить?
— Моя невеста…
Сашка закивала головой, как пружинный болванчик, лихорадочно вспоминая, что Илья явился домой поздно ночью.
— Ну что, теперь вы вполне удовлетворились? — продолжал глумиться Илья.
— Не вполне. Позвольте записать ваши данные, господин Бинкин…
Илья беспокойно заелозил на колючем стуле. «Это ничтожество даже не догадывается, с кем разговаривает…»
Сколько помнил себя, он всегда мечтал быть известным, неприкасаемым, твердо знал, что создан для бурной жизни-игры и именно для нее так щедро оснащен природой. Так туарег создан для пустыни, а эскимос для жизни выше двадцать третьей параллели. Все, что было в нем яркого, заводного, — восприимчивость, природный артистизм, способность подмечать смешное и перенимать, переигрывать, имитировать, природная музыкальность и общительность — были отданы на служение успеху. И во все, за что бы он ни брался, он привносил частичку присущего ему скепсиса, тонкого яда и презрения, которого почти никто из сонных пролетариев по ту сторону экрана не замечал. Он чувствовал свой особый замес и гордился им. Но внутри неумолчно зудело, что он, Илья Бинкин, не имеет ни настоящего таланта, ни священного дара, кроме этой цепкости к мелочам, и беспардонного смехачества. Именно поэтому он выбрал и крепко удерживал возле себя Александру, все же побаиваясь ее неподвластной ему силы и чистокровной красоты. Он знал, что в тот день и час, когда она проснется от зачарованного сна, прозреет и разглядит его целиком, она брезгливо оставит его. Но гораздо страшнее, если однажды проснется «пролетарий» и поймет, как грубо и подло его дурачили.
Нет, ни во внешности, ни в характере Ильи Бинкина не было ничего демонического, но он искренне не понимал о чем идет речь, когда слышал воззвания к совести или, например, к стыдливости. Стыдливость он считал комплексом неполноценности еще с тех давних пор, когда начинал безвестным фотографом в захолустном городке Темникове. Именно там он познал любовь и первую женщину. Он припомнил, с каким трудом уговорил свою подругу сделать хотя бы одно интимное фото. Доводы были неотразимы: ведь он не просто фотограф, а влюбленный художник, и запечатлеть ее красоту было бы для него высшим счастьем.