Дик был в окопах во Франции, и потому всеобщая воинская повинность представлялась Салли лишь средством послать туда подкрепления. Она была согласна с Моррисом, что правительство должно принять решительные меры, если оно не уверено полностью в том, что сможет послать подкрепления. Дик писал, что поля Фландрии — «сплошная грязь и кровь», писал о наступлении на заре под непрекращающимся дождем, об ураганном огне противника, который стер с лица земли его взвод, и о том, как он полз потом в укрытие, которое через несколько часов разнесло в щепы артиллерийским огнем. По счастливой случайности, Дика не было в укрытии, когда туда угодил снаряд, но многие его товарищи погибли. По мнению Дика, только верность товарищескому долгу заставляет солдат идти в бой и стремиться к победе.
В Австралии по-прежнему шли горячие споры о том, нужно ли вводить воинскую повинность для пополнения заокеанских войск, и по мере того как приближался срок референдума, споры эти становились все резче и ожесточенней. Они создавали атмосферу гражданской войны; все враждовали друг с другом, рушился мир в семьях; даже военные события отодвинулись временно на задний план, хотя никто не забывал, что, принимая то или иное решение, надо помнить о войне.
По мнению Салли, референдум мог иметь лишь один исход. Военный психоз и истерия «патриотизма» были все еще в полном разгаре, и в ежедневную печать не проникали никакие высказывания против воинской повинности. Многие издания были объявлены нелегальными. Получить помещение для митинга против воинской повинности было невозможно, а те собрания, которые возникали на улицах, разгонялись разбушевавшимися «патриотами» и солдатами.
Том выступал против воинской повинности, и это было трагедией для его матери. Хорошо ему было говорить, что воинская повинность ударит по рабочему классу и профсоюзам. Салли казалось, что сейчас не это важно, — самое главное помочь тем, кто находится под огнем, кто проводит дни и ночи на полях сражений во Фландрии. Одна мысль об этом приводила Салли в неистовство: у нее было такое ощущение, словно она боролась за жизнь Дика и тысяч других австралийских юношей.
— Но, Том, — уговаривала она его, — ведь ты же не против того, чтобы нашим солдатам послали подкрепление? Это все равно, что сказать: пускай Дик и наши ребята во Франции выбиваются из сил и умирают, а я и пальцем не шевельну, чтобы заставить этих бездельников и болтунов из ИРМ помочь им.
— Не говори так, мама, — сказал Том, и лицо его исказилось от боли. — Все это принимает у тебя слишком личную окраску. Ты думаешь, мне легко знать, что Дик там? А когда я вспоминаю Лала… Но я должен поступать так, как считаю правильным, и не только ради Дика, а ради Австралии и всех тех, кто сейчас в армии.
— Да кто ты такой, чтобы судить об этом, сынок?
— Рабочий, — сказал Том. — Я не наживаю состояния на войне и не стану поддерживать тех, кто попирает права австралийских рабочих, для кого жизнь рабочих — ничто, а важны только прибыли.
— Тебе придется все же отдать должное Юзу, — сердито заметил Моррис, — ведь это он открыл нам глаза на положение в нашей металлургии. Это он показал всем нам, что через год после объявления войны нашей металлургической промышленностью все еще заправляли немцы. Он сообщил, что Австралийская металлургическая компания была тесно связана с «Металгезельшафт», чья главная контора находится во Франкфурте, и что компания, которая решала, сколько Австралия должна производить цинка и меди, и устанавливала цену и назначение добываемых металлов, тоже была немецкой. И такая же картина со свинцом.
— Все это только подтверждает мои слова, — возразил Том. — Билл Юз говорил также, что кто-то из наших промышленников продавал уголь для «Эмдена», «Гнейзенау» и «Шарнхорста». В топках этих крейсеров жгли австралийский уголь, и, значит, когда они пускали на дно английские суда, убийцами английских моряков были те, кто продал этот уголь немцам. И тот же Юз хочет предать рабочее движение в угоду этим бандитам!