«Скиту на падуне», так называлось это место, исполнилось более ста пятидесяти лет. Основали его пять семей отколовшихся от староверов лютого «филаретовского толка». Для нас с Андреем все это звучало китайской грамотой. Все, что мы поняли из объяснений Пелагеи, исповедывали эти люди полное отделение от мирской жизни и спокойное ожидание Страшного суда. Самым почитаемым святым в них считался протопоп Аввакум, каждого первенца в семье непременно называли этим именем.
— Значит, Глеб у вас не первый? — спросил Андрей, явно не уловивший всех тонкостей семейных связей троих обитателей скита. Еще бы, гораздо больше его занимали невероятные глазищи Дарьи.
— Да нет, ты что, — отмахнулась старуха. — Я же говорю, поскребыш, восьмой он у меня.
— А где же остальные? — невольно спросил я.
Бабка отложила пестик и, чуть покачивая головой, начала припоминать.
— Аввакум, мой первенький, со скалы упал, за горным козлом охотился. Гавриил и Агафья в младенчестве умерли, горлышком маялись. Семен в реке утонул, Ларивон простыл сильно, не выходила. Господь не сподобил. Самый красивый у меня был, высокий, сильный, двадцать годков только в ту пору ему стукнуло.
— А сколько же вам лет? — спросил я, пытаясь представить, сколько же могло стукнуло Пелагее, когда она родила последнего.
— Шестой десяток уже идет, пятьдесят два на Покров минуло.
Хорошо, что я сидел, а то повторил бы движение Андрея, как раз привставшего со скамьи и плюхнувшегося обратно. Мы-то считали, что суровой хозяйке нашей как минимум лет семьдесят, а ей всего-то ничего! По обычным советским меркам еще и до пенсии бы не доработала!
«Господи, что же ей пришлось пережить, если она так не по годам состарилась?» — растерянно подумал я. Старуха, похоже, поняла нас.
— Да у нас много и не живут. Раньше по-другому было, сказывают, да при мне только дед Аввакум Редин до семидесяти дотянул.
Мне это показалось странным, я невольно вспомнил покойного деда Игната, оттарабанившего двадцать лет в лагерях и выглядевшего в свои семьдесят с гаком просто богатырем.
По ходу дела старуха сунула большими деревянными щипцами в печь два камня размером чуть ли не с мою голову и опустила загоревшиеся щипцы в кадушку с водой, стоявшую под лучиной. Вскоре после этого в печь последовал и небольшой чугунок.
— А куда же все остальные девались? Другие семьи? — спросил Андрей.
— Да повымерли все потихоньку. Зимины в мир было ушли, они раньше в этой избе жили. Лет через пять один Мирон вернулся, весь израненный, года не прожил, помер. Революция у вас там какая-то в миру была, вот их и закрутило в бесовом колесе. А остальные потихоньку, друг за дружкой ушли. Сначала старшие, потом и младшие. Провинились мы, видно, перед Господом, вот и наказал нас, перевел весь род.
— А что у вас с ногами? — не унимался Андрей.
— Да болят, суставы ломит. Еле хожу, по ночам перед дождем криком кричу. И ноги ломит, и пальцы. Это у всех здешних, рок такой, проклятие Божье. Сперва-то ничего такого не было. Это вот уж последние три поколения мучаются. В вере, я думаю, мы пошатнулись, грехов много.
От этих разговоров мне стало не по себе. И я искренне обрадовался, когда Пелагея, пошурудив в печи рогачом, вытащила чугунок. Поставив его на стол, она перекрестилась и с поклоном сказала:
— Кушайте на здоровье.
— А вы? Присаживайтесь с нами, — предложил Андрей.
Но старуха отрицательно покачала головой:
— Мне не можно. Это уже мирская пища, нечистая. Из этой посуды и Мирон Зимин ел, и Игнат. То, что я порог этого дома переступила, уже грех. Вы уйдете, а я еще долго, до конца дней замаливать его буду.
Мы с Андреем переглянулись. Вот оно как все обстоит на самом деле. Овощная размазня, которую мы в тот момент ели, встала у меня поперек горла.