«Наконец мы все вошли в зал… Между рядами, в коридорах, в соседнем зале, на эстраде до самого рояля были дополнительно поставлены стулья, ни одного свободного места не было…» «Дали звонки, стало тихо. И вдруг быстрым шагом вышел великий скрипач, за ним скромно – молодой пианист-аккомпаниатор. Мы все сразу же пришли от него в восторг… это был серьёзный, симпатичный, подвижный и всё же исполненный достоинства человек славной внешности и изысканных манер». «Виртуоз нам всем очень понравился. И когда он начал играть медленную часть Крейцеровой сонаты, сразу же стало ясно, что его мировая слава заслуженна. Этот симпатичный человек умел замечательно обращаться со своей скрипкой, у него была пластичность смычка, чистота приёмов, сила и эластичность звука, мастерство, которому с готовностью и радостью покоряешься. Вторую часть он начал быстровато, слегка форсируя темп, но чудесно. Крейцеровой сонатой была исчерпана первая треть программы, в перерыве человек, сидевший впереди меня, подсчитывал своему соседу, сколько тысяч франков за эти полчаса артист уже заработал. Последовала Чакона Баха, великолепно, но лишь в третьей пьесе, тартиниевской сонате, скрипач показал себя во всём блеске. Эта пьеса в его исполнении была действительно чудом – поразительно трудная, поразительно сыгранная, и притом очень хорошая, солидная музыка. Если Бетховена и Баха широкая публика слушала, может быть только из почтительности и только в угоду скрипачу, то тут она раскачалась и потеплела. Аплодисменты гремели, виртуоз очень корректно раскланивался и присовокупил улыбку при третьем или четвёртом выходе.
А в третьей части концерта пригорюнились мы, истинные меломаны и пуритане хорошей музыки, ибо теперь пошло ублажение широкой публики, и то, что не удалось хорошим музыкантам Бетховену и Баху, а необыкновенному искуснику Тартини удалось только наполовину, – это неведомому экзотическому сочинителю танго удалось как нельзя лучше: тысячи людей воспламенились, они растаяли и прекратили сопротивление, они просветлённо улыбались, обливаясь слезами, они стонали от восторга и после каждой из этих коротких развлекательных пьес разражались бурными аплодисментами». «А мы, несколько недовольных пуритан, внутренне оборонялись, мы вели героически бесполезные бои, мы раздражённо смеялись над ерундой, которая тут игралась, и всё-таки не могли не заметить блеска этого смычка, прелести этих звуков и не ухмыльнуться по поводу какого-нибудь очаровательного, хотя и пошлого, но волшебно сыгранного пассажа. Великое волшебство состоялось. Ведь и нас, недовольных пуритан, захватывала пусть на мгновенья могучая волна, нас тоже пусть на мгновенья, охватывал сладостный прелестный угар…» «Тысячи людей воспламенились. Они не могли допустить, чтобы этот концерт кончился. Они хлопали, кричали, топали ногами. Они заставляли артиста показываться снова и снова, играть сверх программы второй, третий, четвёртый раз. Он делал это изящно и красиво. Кланялся, играл на бис; толпа слушала стоя, затаив дыхание, совершенно очарованная. Они думали, эти тысячи, что теперь они победили, думали, что покорили скрипача, думали, что своим восторгом могут заставить его снова и снова выходить и играть. А он, полагаю, играл на бис в точности то, о чём заранее договорился с пианистом, и, исполнив последнюю, не указанную в программе, но предусмотренную часть своего концерта, он исчез и больше не возвращался. Тут ничто не помогало, надо было разойтись, надо было проснуться. В течение всего этого вечера во мне было два человека… Один был старый любитель музыки с неподкупным вкусом, пуританин хорошей музыки. Он был не только против приложения такого мастерства к музыке среднего качества, не только против этих томных, развлекательных пьесок – он был против всей этой публики, против богатых людей, которых никогда не увидишь на более серьёзном концерте…
А другой человек во мне был мальчик, он внимал победоносному герою скрипки, сливался с ним воедино, взлетал с ним, мечтал… А как много мне пришлось размышлять о самом артисте, об этом корректном волшебнике! Был ли он в душе музыкантом, который рад был бы играть только Баха и Моцарта и лишь после долгой борьбы научился ничего не навязывать публике и давать им то, чего они сами требуют?.. Или, может быть, он по очень глубоким причинам и на основании опыта разуверился в ценности настоящей музыки и возможности её понимания в сегодняшней жизни, и по ту сторону всякой музыки стремился сначала вернуть людей к истокам искусства, к голой чувственной красоте звуков, к голой мощи примитивных чувств? Загадка не разгадал ась! Я всё ещё размышляю об этом».