Как–то, вернувшись домой после очередного многомесячного отсутствия, Балуев предложил с удалью:
— А давай–ка, Евдокия, махнем мы с тобой!.. — Задумался. — В Тбилиси, что ли. Шашлыков поедим, а хочешь, в Сочи или в Ленинград. Поживем роскошно в «Астории». — Вспомнил, бросился к чемодану, вытащил красную кожаную коробочку, вытряхнул на стол тяжеловесные серьги, похожие на крошечные канделябры. — Видела, высший класс! — И приложил серьги к своим отмороженным, опухшим мочкам.
— Но у меня даже уши не проколоты.
— А ты проколи.
— Что за дикость!
— Ну, тогда крючки на винтики переделаем, будут твои уши целы.
— Павел! Ты знаешь, я не люблю побрякушек.
— Маша! — крикнул Балуев домработнице. — У вас уши проколоты? Нате, носите.
— Ты хотел меня оскорбить? — улыбаясь, спросила Дуся.
— Да, а как же!
— Ты у меня хороший и глупый, Павел.
— Правильно, — согласился Балуев. — Дурак и жертва интеллектуального неравенства. — Отвернулся, произнес сипло. — Снишься ты там мне, до боли снишься. — И тут же ехидно: — Представь, кинулся с вокзала прямо к тебе в институт. Вхожу. Картина: солидный такой дядя поучает уборщицу: «Ты как метешь? Нужно легонько, без нажима. Пыль на поверхности. Если с нажимом, зря натирку стираешь. Надо, чтобы стебли веника слегка гнулись. Примерно градусов на пятнадцать…» Замер, благоговейно внимаю. Думал, главный ваш академик. Оказалось, комендант. Что значит общение с избранными разума! Мне бы такие способности. — Хлопнул себя ладонью по лбу. — Емкости не хватает.
— Павел, ну зачем ерничаешь?
— Муж–заочник силой раздраженного воображения умножает достоинства жены на километры расстояния и сроки, отдаляющие от объекта размышления.
— Не остроумно.
— Пусть не остроумно… — Спросил резко, меняясь в лице: — Выходит, ты не хочешь поехать со мной отдохнуть?
— Не не хочу, а не могу!
— Хорошо. Все хорошо и все понятно! И, прости, я действительно какой–то взвинченный и глупею сразу, как увижу тебя. Через неделю это пройдет. Я снова стану выдержанным и, возможно, даже мудрым, как тот ваш комендант. И ты перестанешь замечать, что в доме появился посторонний, — не тебе, а тому кругу людей, к которому ты привыкла…
Но что бы там ни случалось, они были счастливы, хотя никто из них не думал, что это — счастье, и не считал, что счастье бывает таким.
— Слушай, Паша! Не спи, — тормошила Дуся Павла Гавриловича. — Скажи! Можно так привыкнуть к красоте, чтобы перестать замечать ее?
— Ты это к чему? — спрашивал сонно Балуев.
— Допустим, у тебя жена — красавица.
— А ты хуже ее, что ли?
— Кого ее? Отвечай сейчас же!
— Ну, этой самой, о ком сказала.
Дуся заявила мечтательно:
— Я хотела бы только из–за тебя быть красивой. Понимаешь, я заметила, когда входит красивая женщина, лица у мужчин сразу становятся заискивающими.
— Стану я перед всякой бабой унижаться!
— Но ведь унижаетесь.
— Сказать по–честному?
— Да, как мужчина мужчине.
Балуев достал папиросу закурил, усмехнулся.
— Разве настоящий мужик будет про это с другим говорить? Только мышиные жеребчики для бодрости.
— Мне можно, я своя. — И Дуся смирно положила голову на выпуклое, сильное плечо мужа.
С усилием подбирая слова, Балуев говорил озабоченно, разглядывая папиросу:
— У нас, понимаешь, стыдимся мы, что ли, или не умеем, или черт знает отчего… Вот и в книгах, если муж любит и она его тоже, получается вроде скучных дураков. А вот слевачь кто–нибудь из них, тут сразу… — И признался: — Я ведь, знаешь, читаю так мало, ну, только чтоб заснуть. Возьмешь нашего или иностранного писателя; у всех левачат, и здорово так у них выходит, убедительно!
— Павел, у тебя там есть женщина?
— Вот это, как говорится, научная логика. Сама заставила про баб говорить, и здравствуйте!
— Ну хорошо, верю. Не сердись. — Нежно погладила его руку.