«То есть для нормального человека не загромождает», — поправилась она, заметив стол, который сдвинул с места Альфред, споткнувшись об него.
Ола поправила стол, зная, что Самах будет очень раздражен, обнаружив его не на надлежащем месте. Она положила руку на стол, да так и осталась стоять, улыбаясь собственным мыслям, словно снова увидела, как Альфред натыкается на этот стол. Стол стоял рядом с диваном, вовсе не на дороге. Альфред был далеко и вряд ли собирался к нему подходить. Но его огромные ноги сами собой свернули в эту сторону, запнулись друг за дружку и налетели на стол. А Альфред только беспомощно следил за ними, как нянька за стайкой непослушных детей. Потом он уныло посмотрел на Олу, взглядом умоляя о прощении.
«Я знаю, что я виноват, — говорили его глаза, — но что я могу поделать? Мои ноги просто отказываются вести себя прилично».
Почему его грустное лицо так трогает ее? Почему ей так хочется прикоснуться к этим неуклюжим рукам, так хочется попытаться облегчить ношу, гнетущую эти сутулые плечи?
— Я — жена другого, — напомнила она себе. — Жена Самаха.
Ей казалось, что они любили друг друга. Она рожала ему детей, они, наверно, были… Но все это было давно.
Но она помнила те образы, которые Альфред вызвал в ее сознании, образы двоих, любящих друг друга яростно и неистово, потому что у них нет ничего, кроме этой ночи и их самих. Она печально покачала головой. Нет. На самом деле она никогда не знала, что такое любовь.
Она даже не чувствовала боли. Внутри ее было лишь огромное пустое пространство, заполненное холодными прямыми линиями и колоннами. Вся обстановка была строгой и упорядоченной. Ее изредка передвигали, но никогда по-настоящему не приводили в порядок. Так и было до тех пор, пока эти неуклюжие руки, грустные, вечно недоумевающие глаза, эти слишком большие ноги не споткнулись об нее и не перевернули в ней все так, что внутри теперь царил беспорядок.
— Самах сказал бы, что это материнский инстинкт, который не находит выхода с тех пор, как мои дети выросли. Странно, но я не помню своих детей. Нет, я знаю, что у меня были дети. Но все, что я помню, это блуждание до пустому дому среди пыльной мебели.
Но, однако, ее чувства к Альфреду были не материнскими. Она вспомнила его неловкие руки и робкую маску и залилась румянцем. Нет, это чувство было отнюдь не материнским.
— Что я могла в нем найти? — вслух удивилась она.
Уж конечно, не внешность: лысеющая голова, сутулые плечи, ноги, которые так и норовили завести своего владельца в какую-нибудь передрягу, добрые голубые глаза, поношенная меншская одежда, которую он никак не соглашался сменить. Ола подумала о Самахе — сильном, умеющем владеть собой. Тем не менее Самах никогда не вызывал у нее сострадания, никогда не заставлял ее плакать над чьим-то горем, любить кого-то просто ради любви.
— Вот в чем сила Альфреда, — сказала Ола холодной, бездушной мебели. — И она тем больше, что он даже не подозревает о ней. Если сказать ему об этом, — она улыбнулась с нежностью, — он очень озадачится, лицо у него станет изумленным, он начнет заикаться и… Я влюблена в него. Это невозможно. Я в него влюблена.
И он тоже влюблен в нее.
— Нет-нет, — запротестовала она, но протест вышел неубедительный, и улыбка не исчезла с ее лица.
Сартан никогда не влюбится в чужую жену. Сартан остается верен своим брачным обетам. Эта любовь безнадежна и не принесет им ничего, кроме горя. Ола знала об этом. Она знала, что должна изгнать из своей жизни смех и слезы, смириться с этим и вернуться к своим прямым линиям и пыльной пустоте. Но ненадолго, на несколько мгновений она могла вспомнить тепло его рук и его нежные прикосновения, могла плакать в его объятиях о ребенке другой женщины, могла чувствовать.
Тут ей пришло на ум, что они расстались уже очень давно.
— Он будет думать, что я сержусь на него, — поняла она, с раскаянием вспоминая, как столкнула его с террасы. — Мне придется причинить ему боль. Я объясню ему… и скажу, что он должен покинуть этот дом. Для нас будет лучше не видеться друг с другом иначе как по делам Совета. Я смогу преодолеть это. Да, определенно смогу.