Яркая путеводная звезда на небосклоне, далекий свет маяка, лепесток пламени в окне родного дома — вот чем была для ромалийского табора лирха, наконец-то поймавшая нужное направление и протянувшая туда тонкую серебряную паутинку, ровную и прочную.
Смолк звон бесчисленных браслетов, украшавших изящные руки Ровины, истаяло слепящее лунное сияние, оставив после себя спокойную травянистую зелень с уродливыми черными подпалинами напротив сердца, от которых во все стороны расползлись тонкие разветвленные паутинки-трещинки, словно кто-то набросил на лирху частую сеть с неровными ячейками.
Я вздрогнула, зажмурилась, возвращая себе человечье зрение, и отняла ладони от лица. Тяжело опирающаяся на прочный дубовый посох ромалийка, указывающая путь табору по юго-восточному тракту, была неизлечимо больна.
— Туда, — хрипло прошептала женщина, дрожащей рукой указывая нужный путь. — Туда, — повторила она и сделала первый нетвердый шаг по мерзлой глине, опираясь на дорожный посох.
Колкие снежинки, подхваченные студеным ветром с холодной земли, летят мне в лицо, больно царапают непривычно чувствительную кожу. Я смотрю за тем, как Ровина делает второй шаг, как она почти падает на колени — но властным движением руки останавливает метнувшегося к ней на помощь рослого мужчину в шитой золотом красной рубахе и с длинным плетеным кнутом на поясе. Лучший конокрад в таборе: сказывали, будто на спор он свел жеребца из княжеской конюшни и в тот же день продал его нерадивым конюхам, поутру обнаружившим пропажу. Испугались княжеского наказания, понеслись на торжище за свои кровные выкупать любого похожего жеребчика. Им-то Михей сведенного коня и продал, а потом еще и благодарности за скорый торг да низкую цену выслушивал. Всегда уверенный в себе, решительный и известный упрямым нравом, Михей-конокрад замирает, будто натолкнувшись на невидимую стену, сквозь которую свободно гуляет ветер, треплющий седеющие кудри ромалийца и подол темно-красного, словно кровью выпачканного подола лирхиного платья.
Третий шаг от перекрестка по юго-восточному тракту, казалось, отбирает последние силы Ровины, и она беззвучно соскальзывает на мерзлую землю. Михей поднимает ее легко, словно соломенную куклу, и несет к крытому войлоком фургону, в который уже впряжена пара серых в яблоках лошадей. Глаза лирхи широко распахнуты, в них чудится отражение чего-то далекого, невидимого для простых людей. Длинные косы почти касаются земли, монетки отзываются плачущим звоном на каждый торопливый шаг конокрада. Тонкие пальцы Ровины скрючены, как вороньи лапки, будто бы лирха до сих пор хватается за незримую паутинку, не дает ей выскользнуть из рук, которые исхудали за последний месяц столь сильно, что часть браслетов просто не держится на хрупких запястьях, падает на стылую землю звенящим золотым дождем.
Окрик вожака словно разбудил меня. Я схватила дубовый посох Ровины, торопливо подобрала рассыпанные по дороге браслеты и бегом устремилась за Михеем, силясь поспеть за быстрым широким шагом рослого мужчины. Отполированная до блеска деревяшка в моих руках вначале кажется теплой, нагретой под жаркими солнечными лучами, несущей запах душистой разогретой смолы и пряных трав, а потом стремительно остывает.
Ледяной ветер вихрится над перекрестком, несет с собой колкую снежную пыль. Через небольшую щелку меж полотнищами грубого войлока, накрывающего фургон подобием шатра, я вижу, как ромалийцы торопливо грузят скарб в повозки, как Михей наблюдает за тем, как привычно и без суеты табор собирается в дорогу, указанную лирхой, как вожак садится на вороного коня и первым едет по юго-восточному тракту.
Ровина полулежала на вышитых шелком разноцветных подушках, и яркие глаза цвета молодой бирюзы внимательно наблюдали за каждым моим движением. Потом протянула ко мне иссушенную возрастом и неизлечимой болезнью руку, холодные пальцы сжались на моем запястье. Лирха достала из мешочка на поясе футляр для тонких деревянных пластинок-тарр и наугад вытащила одну из них.
— Ясмия, внученька, что видишь?
Я взяла карту, провела пальцем по четким линиям рисунка, вслух считая изогнутые мечи. Шесть мечей, направленных острием вниз. Понимаю, что нехорошее что-то, а что именно — непонятно. Ускользает от меня смысл тарры, словно рыба в проточной воде, щекочет холодком чешуи пальцы, шлепает по ладоням упругим сильным хвостом, а в последний момент высвобождается, оставляя ни с чем.