Это был сюрприз далеко не из приятных.
Я-то тешил себя, что моя писательская продукция вызовет отрицательные отклики, суровую критику; воображал, что услышу, как мои приятели перемывают мне косточки, поскольку так было принято в нашем кругу всегда, когда кто-нибудь проявлял дурной вкус и оригинальничал, но я полностью ошибся. Мне расточали похвалу за похвалой. У меня хватило собственного достоинства, чтобы увидеть в этих похвалах все признаки провала. История повторялась.
Они радушно принимали меня, как я в прежние времена рукоплескал некоторым сочинителям, которые не могли составить мне конкуренции.
Когда я вечером вошел в свое жилище, у меня сжалось сердце. Уже много дней мне было грустно, но когда в этот раз я оглядел свою сиротливую обитель, потускневшую обивку мебели, хрустальные подвески на люстре, свое холодное ложе под плафоном из голубых листьев по золотому нолю; когда я обвел взглядом пейзажи, украшавшие стены: тени небоскребов на вавилонских башнях, искривленные деревья на обочинах теряющихся вдали фиолетово-желтых дорог, отливающие медью реки, бороздящие зеленые луга и розовые равнины, — я не смог удержаться и горько разрыдался. Почему я не могу писать? Отчего разладился механизм, приводивший в действие мою волю, мою гениальность? Или на самом деле у меня никогда не было воли, а моя гениальность не более чем крупицы воодушевления некоторых моих знакомых, преувеличивших мои умственные способности? А если это так… тогда… мое Творение… Что же такое мое творение? Существует оно в действительности или это всего лишь мираж, одна из тех жалких поделок, которые обожествляет, за неимением ничего лучшего, бесконечная глупость аргентинцев?
Я сомневался. Сомневался в себе… а другие… не переводились болваны, не сомневавшиеся в себе. Они писали от зари до зари, слепые, глухие, здоровенные, как быки. А из меня и орхидея не вышла… я погибал в оранжерее. Что тут можно было сделать? Куда кинуться?
Бывали мгновения, когда я жаждал, чтобы у всех писателей на земле была всего-навсего одна голова. Как здорово было бы взять тогда молот и размозжить эту одну-единственную голову, вырыть яму в какой-нибудь пустыне, закопать поглубже эту человеческую мешанину и заорать благим матом:
— Нет больше литературы! Я прикончил ее раз и навсегда!
Шло время.
Терзаемый своей бесталанностью, я, как скорпион, окруженный горящими угольями, метался по кругу в поисках выхода.
Что теснилось у меня в голове?
Сколько я мудрствовал, чтобы поразить своих ближних, искал источник, откуда бы черпать средства, которые если и не могли украсить жизнь людям, могли по крайней мере принести им много огорчений!
Мой психологический генотип таков, что я не могу: существовать среди безмолвной житейской прозы. Гений, красота, искусство составляют облачение, призванное скрыть ограниченность моих умственных способностей, а они, в свою очередь, держатся только на безмерном тщеславии.
Возможно, нельзя кратко изложить трагизм жизни в том художественном произведении, которое я однажды пообещал своим согражданам, но так никогда и не создал.
В один прекрасный миг своей жизни я предсказал самому себе величайшие творческие свершения. Мои сочинения рождались невесомыми, как столбы дыма из леса труб. Каждому, кто хотел меня выслушать, я рассказывал о моих героях, живущих в неволе в своих мраморных пещерах, и пылкость моих слов придавала повествованию ту темпераментность, которой ему заметно недоставало.
То, что я не мог отказаться от своих обязательств, отравляло мне существование.
Как сумасшедший в приступе помешательства рисует себе картины, лишь усугубляющие его душевное расстройство, так и я мысленно рисовал картины, от которых разливалась желчь и желтели белки.
Я не мог безропотно мириться с тем, что являюсь немой, безымянной частицей, погружающейся по вечерам в сон вместе со всеми, тогда как иные, счастливые люди создают красоту при свете вонючей коптилки.
Я хотел быть голосом в этом царстве тишины. Голосом чистым, совершенным. Нет, не совершенным — совершеннейшим.
Сколько грустных и ненужных слов! Как скорбит душа, сознавая убожество собственной жизни! Сколь бедны слова, сколь они бедны, чтобы передать внутреннюю тоску, неустойчивость и вялость характера, выражающиеся в мыслях, а если эти мысли случайно обретают форму, то не имеют ничего общего с ней.