— Я же вам не сказал, что не думаю разводиться, — заявил я и тут же, стараясь смягчить резкость моего ответа, пустился в пространные рассуждения о трудностях судебной процедуры, о юридических препонах, о крючкотворстве судейских чиновников, мрачных личностей в крахмальных воротничках, но в грязных гетрах и с трауром под ногтями.
Мать Ирене быстро возразила:
— Послушайте, Зулема только что рассказала мне об одном музыканте из их театра, который выставил на улицу жену с тремя детьми, чтобы соединиться с балериной. Вот как поступают настоящие мужчины, когда они любят. А вы все с оглядкой на эту женщину!
Я не знал, дивиться ли мне откровенной безнравственности этой седовласой женщины или же задать ей вопрос: «Скажите, сеньора, а как бы вам понравилось, если бы я женился на Ирене, а потом выставил бы ее на улицу с тремя детьми, чтобы соединиться с балериной?» Но я сказал только:
— Собственно говоря, я пока еще не развелся только потому, что у меня нет денег. А девочку я боготворю, и вы это знаете.
Ужасная старуха цинично ответила:
— Этим сыт не будешь. Надо вести себя как мужчина.
Тут я подумал: «Чтобы показать себя перед ней мужчиной, мне надо было бы сделать ее дочери ребенка и заявить: „А теперь всучите эту малютку какому-нибудь другому дураку, чтобы он о ней заботился“».
Вдова продолжала:
— …Берите пример с музыканта, Бальдер. С тремя детьми! Вот и не верь после этого в любовь.
Ей вторила Зулема:
— Да, это настоящая любовь. С тремя детьми!
— Ну конечно, — гнула свою линию сеньора Лоайса. — А если все раздумывать да раздумывать…
Я вспомнил ее слова при нашей первой встрече: «Я вовсе не спешу выдать замуж моих дочерей… Им очень хорошо у себя дома».
Потом разговор увял, перешел на другие темы. Незадолго до нашего ухода, Ирене сказала мне:
— Поедем к нам ужинать… Мама сказала, чтобы я тебя пригласила.
В тот вечер, в вагоне поезда — Ирене со мной рядом, сеньора Лоайса напротив, — мы беседовали, сдвинув головы и говоря друг с другом шепотом. Пассажиры, ехавшие в Тигре, проходя по коридору, искоса понимающе и насмешливо поглядывали на нас. О чем мы говорили? Ни о чем и о многом.
Мы делились друг с другом мыслями на благо укрепления нашего сообщничества. Каждый из нас — дочь, мать, жених, — без сомнения, понимал ненормальность того положения, в котором мы оказались. В душе мы отвергали то, с чем на самом деле соглашались, и последовательное нарушение законов совести превращало нашу игру в мрачную авантюру. Самые противоречивые чувства совмещались в наших душах, точно круги от брошенного в воду камня, которые по мере расхождения сглаживаются, переходят друг в друга.
Вот чем, стало быть, объясняется моя привязанность к сеньоре Лоайсе: я восхищался ее беспардонностью, точно какой-то добродетелью. Меня повергли в изумление ее решительность, ее медоточивая твердость в отношениях со мной. В свое оправдание она говорила:
— Покойный муж был человеком энергичным.
Но она никогда не утверждала, что подполковник одобрил бы сложившиеся между нами отношения. Впрочем, это не мешало ей уважать меня, несмотря на отдельные споры, подобные тому, который возник, когда мы были в гостях у Зулемы. Ко мне она питала своекорыстную привязанность, какую испытывают все матери к слабым и сластолюбивым самцам, так как с удовлетворением чувствуют, что те будут порабощены, намертво пришиты к юбкам их дочерей и что ради этих дочерей, которых они любят, обожают, они будут работать как проклятые, стараясь окружить их всеми удобствами, составляющими предмет мечтаний всякой развращенной натуры.
В мозгу моем возникали картины: мать, дочь и мужчина. Мать дружески беседует с беременной дочерью, они прекрасно ладят между собой, потому что они были сообщницами, и дочь никогда об этом не забывает. Мать помогла ей подцепить этого несчастного, у которого теперь в жизни одна-единственная цель: удовлетворять все ее желания, какими бы они ни были.
И вот, по мере того как я нарочно утрачивал свое собственное «я», позволяя колдовской силе пропитать все клеточки моего организма, во мне росло и росло темное, необоримое сладострастие.