— И тебя не будет рядом, если я проснусь?
— Не будет.
— Лишье Оверватер едет летом с мамой и папой во Фрицландию[5]. Если будет ясная погода, они будут кататься на яхте. Она уже научилась плавать и обещала меня тоже научить.
— Я уезжаю ненадолго, — сказал папа. — Всего на несколько месяцев.
— Ты будешь носить солдатскую форму?
— Ты что, обалдел?
— Но ты же будешь служить вместе с солдатами?
— Нет, я буду служить в цензуре, у англичан; ну да, я буду служить, но ходить буду в своих брюках и в своем пиджаке.
— Ты ведь никогда не стрелял, да?
— Да, никогда.
— Ты об этом жалеешь?
— Что нет, то нет.
— Ты и в Пайне тоже не будешь стрелять?
— Конечно, нет — в кого же там стрелять?
— Во фрицев.
— Зачем?
— Так, ради забавы.
— Нет, Томас, — сказал папа. — Я не буду в них стрелять, они сейчас безоружные и несчастные.
— Я бы в них пострелял.
— К счастью, детям разрешается носить только игрушечные ружья. А то было бы черт знает что.
— У меня нет игрушечного ружья.
Папа засмеялся и спросил:
— Noch ein wenig? Еще немножко?
— Нет! — завопил я.
Среди ночи я проснулся в страхе. Мне снилось что-то ужасное, но когда мне снятся ужасные вещи, я их сразу забываю.
Я зажег настольную лампу.
На соседней кровати спал папа. Богатырским сном.
Одеяло укрывало его не полностью, и я видел его ботинки, полоску носков и белые ноги. Вечером ему было слишком лень раздеваться. Я удивился, что он не просыпается от собственного храпа.
Оттого что папа лежал в кровати так несуразно, а от его одежды пахло табаком, мне вспомнилась голодная зима сорок четвертого года. В середине зимы у папы было еще несколько коробок с окурками, из которых он крутил самокрутки, а вот папиросная бумага кончилась. Из тоненькой Библии, в которой было, наверное, несколько тысяч страниц, он выдергивал полупрозрачные листочки и закручивал в них табак. «Я пускаю в ход только те страницы, на которых Бог ведет себя как Гитлер и истребляет целые народы».
Я смотрел на папу. Ботинки его казались неестественно большими. Подбородок был покрыт черной щетиной, рот открылся. Я никогда больше не буду кидать ему в рот горошины, потому что от этого он может жутко подавиться, знаю по собственному опыту.
Я продолжал думать о голодной зиме.
В конце концов чинарики тоже кончились. Папа время от времени подносил ко рту два выпрямленных пальца и смотрел удивленно, почему это между ними нет сигареты.
Папа застонал. Теперь он мог проснуться в любую минуту.
Вот бы сейчас снова была война, думал я, вот бы опять было холодно и темным-темно на улице, вот бы на всех окнах опять было затемнение, — я бы тогда спал в своей комнате и слушал бы, как в соседней комнате переговариваются мама с папой.
Но война уже давно кончилась, печка топилась с потрескиванием, а у меня болел живот от свиной отбивной.
Я начал проваливаться в сон.
— Что же это такое, — услышал я у себя за спиной папино ворчанье, — как же это я не снял ботинки?
На большой перемене все шло шиворот-навыворот. Была пятница. Школа всем уже надоела, до субботнего полдня, когда мы наконец-то будем свободны, еще далеко, а о длинном сонном воскресенье никто вообще не думал.
Ребята в шутку боролись друг с другом.
Я прислонился к стене и смотрел на девочек. Они играли в классики на той части улицы, которая была посыпана песком. Если кто-нибудь из мальчишек, придуриваясь, хотел попрыгать по квадратам вместе с ними, они кричали: «Убирайся прочь, к собственной сестре!» или «Пропади пропадом!» А минуту спустя снова напевали себе под нос в такт прыжкам.
А потом они принялись играть в прятки.
Лишье Оверватер водила: приложила руку к стене недалеко от меня, уткнулась головой в локоть и стала считать. Я осторожненько придвинулся к ней.
— А мой папа, — сказал я ей в левое ухо, — едет во Фрицландию, он стал офицером в английской армии, ух, вчера он примерял форму, он теперь командир, со стеком под мышкой, вот…
Лишье Оверватер перестала считать.
Посмотрела на меня сбоку, дико замотала головой и убежала.
— Он опять за свое! — кричала она.
Девочки вылезли из своих укрытий, окружили Лишье Оверватер и стали смотреть на меня со злостью, хоть я вовсе ничего плохого не делал.