— Ну вот и алярм.[15]
— Стоит ли идти в келлер?[16]
— Зачем? Я не хочу разбивать себе ночь.
На сей раз желание пришлось изменить. Поначалу стрельба зениток слышалась где-то далеко, и все походило на обычную бомбежку. Потом разрывы послышались ближе, и вот уже ухнуло где-то рядом, отчего стали сильно хлопать дымоходные заслонки, вызвав настороженность и тревогу.
Когда же стали раздаваться тяжелые «вздохи» обвалов зданий, то показалось, что следующий снаряд обязательно угодит в наш дом. Хотя несколько фугасок попали на крышу дома и вызвали пожар, прямого попадания тяжелых бомб мы в эту ночь не испытали. Фугаски были потушены, но алярм продолжался.
Необычно развивались события этой ночи. До того, как явились над Берлином тяжелые бомбардировщики, штурмовая авиация союзников подавила зенитные точки противовоздушной обороны. Зенитки стихли, и тяжелые самолеты англо-американцев стали хозяйничать в Берлине, как у себя дома.
Думаю, что хорошо проведенная операция не обошлась без разведки. Потребовалось лишь всего 15–20 минут, в кромешной тьме, чтобы вывести из строя зенитные батареи. А затем последовала одна волна бомбардировщиков за другой, с невероятной силой бомбивших город в течение нескольких часов.
Город принял на себя весь бомбовый груз, и не осталось района, куда бы не добрались в эту ночь самолеты союзников. По всей вероятности, Берлин разбили на квадраты, и каждый квадрат получил свою «долю», а самолеты, скинув ее, уходили на базу. Ничего подобного жители Берлина до сих пор не видели.
Ожидая конца налета, люди в бомбоубежище почувствовали, что наверху произошло что-то трагическое. И когда наступил отбой и можно было выбраться на поверхность, их глазам предстала страшная картина огня, дыма, газа, гари, провалившихся окон, горящих бревен, кровли, обрушенных этажей, обугленных бумаг, газет, документов и безумных, растерянных людей — все это напоминало преисподнюю и Страшный Суд. Горящий город не давал возможности дышать. Ходить по улицам было опасно, можно было угодить под тлеющие головешки.
Еще более страшное зрелище предстало на рассвете, когда сквозь дым пожарищ стали возникать новые обличья улиц и площадей Берлина, этого смертельно раненого города. Все вокруг было разрушено. Казалось, не осталось ни одного целого дома. На улицах перевернутые трамваи, автобусы, машины, среди всего этого невиданного хаоса люди, растерянные, с остатками вещей, детскими колясками, велосипедами…
Утром начали работу аварийные службы. Неглубокое берлинское метро сильно пострадало от попадания воздушных снарядов — в огромных воронках зияли внутренности подземного хозяйства. Признаться, я был удивлен оперативностью, с какой службы города стали выполнять свои задачи и наводить порядок. Немецкие дисциплина и ответственность творили буквально чудеса (учиться этому нужно не взирая на свои чувства, симпатии или антипатии по отношению к строю).
Как отнесся я, пленный чужестранец, к этому ноябрьскому налету?
Мне, видевшему зверства немецких солдат на фронте и в оккупации, расстрелы невинных красноармейцев и командиров, коммунистов и евреев, наконец, удалось увидеть акт возмездия в этом чужом городе, где за пять лет прошедшей войны жители не знали истинной ее цены — злорадствовал ли я, воспринимал ли эту кару, как справедливое возмездие? Испытывал ли я чувства мстительного торжества — «Так вам и надо!», — вполне естественные в эти минуты?
Нет, нет и еще раз нет!
Я всегда помнил о крестьянине Франце Эбеле, который во мне, пленном, видел прежде всего человека и относился ко мне, русскому, как и к другому пленному, французу, как к равным членам своей семьи. Но я помнил и об оборотне Гансе Мюллере, забывшем все святое и видевшем в нас рабочее быдло и бессловесную скотину.
Долго еще кровоточил след ноябрьского налета в сознании переживших его людей, не раз вздрагивали сердца при словах: «Achtung, Achtung! Wir geben die Luftlagemeldung!..»[17]
Прожил я в Берлине полтора года. Долгие, очень долгие полтора года.
3.
Годы жизни, определенные человеку, говорят, известны только Богу. Моя жизнь уже не раз подходила к этой черте, но, не останавливаясь, неожиданно сворачивала в сторону. Теперь ей и сворачивать некуда.