«Куда, к чёрту, перебрался Эрбер?» – думала она, считая закрытые двери. «Моя спальня… Бельевая…
Его спальня… Комната, которую мы называли детской…» Вдруг она резко остановилась, с отчаянием спохватившись: «Я не переобулась!» Она готова была повернуться назад, убежать. Потом успокоилась: «Ну и что? Гляди-ка, он устроился в детской. Забавно!» Её провожатый посторонился, и Жюли вошла во всей красе – прелестный нос насторожён, глаза нарочито близоруко прищурены, узкий рот приоткрыт в холодной любезной улыбке, взгляд нацелен на высоту человеческого роста. Но голос Эрбера донёсся с узкой койки:
– Значит, за тобой надо посылать? Сама бы ты так и не объявилась?
Голос был весёлый, молодой, звук которого Жюли до сих пор не могла слышать без боли и ярости. Она опустила глаза, увидела лежащего Эрбера, всмотрелась. «Ах! – подумала она, – ему конец». Запах эфира, знакомый Жюли по многим в недобрый час посещаемым местам, вдруг обрёл пугающую значительность и подсказал, что ей говорить и делать.
– Эрбер, – сказала она немного слишком ласково, – что это ещё за фокусы, что за газетная шумиха? И это ты ради меня вырядился в пунцовую шёлковую пижаму? Что я, по-твоему, должна думать о мужчине, который принимает меня в пунцовых шелках?
Эрбер протянул ей руку, которая показалась Жюли опухшей, и указал на ближайшее кресло.
– Хочешь курить? Кури, – сказал он.
– А ты?
– Не сегодня, дорогая. Не тянет.
Она не заметила каких-либо определённых следов разрушения в лице Эспивана. Он «источал обаяние» на неё, как на кого угодно, в силу укоренившейся привычки. Но по какому-то тайному приговору то, что прежде было впалым, как будто вспухло, и по контрасту выпуклости тонкой и смуглой гасконской маски казались провалившимися. Жюли достаточно изучила его и давно разглядела, что увенчанное мужественным челом красивое лицо Эспивана сочетало в себе черты несколько слащавые. Но огненные светло-карие глаза, всё ещё свежий рот, усики, не подходящие ни под какую моду – в который раз она это видела и в который раз прикусывала язык, казня себя за то, что в который раз испытывает боль.
– Ты ещё не завтракала, Юлька? Хочешь, поешь здесь со мной? Я был бы рад!
«"Я был бы рад!"… Си, ля-диез, ля, фа-диез. Всё те же слова, всё на тот же мотив…» – думала Жюли.
– Но… – начала она, оглянувшись на дверь.
– Я завтракаю один. А Марианна, которая всю ночь провела на ногах – без всякой необходимости, уверяю тебя! – Марианна отдыхает.
– Тогда самую чуточку, что-нибудь из фруктов… У меня сегодня фруктовый день.
– Прекрасно! Я позвоню, душа моя. Нам всё подадут, и тогда можно будет посидеть спокойно. Я расскажу тебе про свой сердечный приступ, если тебе интересно. Вот только интересно ли? Юлька, для тебя ничего не значит, что ты здесь?
По ласке, звучащей в голосе, Жюли поняла, что ему всё ещё доставляет удовольствие причинять ей боль.
– Ровно ничего, – холодно сказала она.
Вошёл белый санитар, за ним – секретарь с грудой телеграмм, которому Эспиван не дал слова сказать.
– Нет, нет, Кустекс! Не сейчас! Разберитесь сами, мой мальчик, Боже мой, я же болен! – рассмеялся он. – Почта – вечером. И то ещё…
Опираясь на руки, он приподнялся, чтобы сесть прямо. В момент усилия он странно приоткрыл рот, и в поспешности, с которой санитар кинулся ему помогать, Жюли увидела гораздо больше беспокойства, чем усердия.
– Кто это придумал такую узкую кровать? – упрекнула она. – Двадцать четыре сантиметра шириной, как у служанки!
Выходящий санитар глянул на неё с неодобрением.
– Тс-с-с! – шепнул Эспиван. – Это нарочно! Эта кровать – моё убежище.
Оба ещё досмеивались коварным сообщническим смехом, когда на двух сервировочных столиках появился фруктовый завтрак – такой, что Жюли не нашла, к чему придраться: поздние вишни, розоватые персики, марсельские фиги с тонкой кожурой и отборный виноград, выращенный в недосягаемом для ос укрытии. Ледяная вода и шампанское подрагивали в массивных хрустальных графинах с алмазной гранью. Ноздри Жюли расширились, вдыхая аромат кофе, благоухание чайной розы, красующейся около молочника со сливками. Она постаралась скрыть удовольствие, которое доставляла ей роскошь.