Русоволосая молодая женщина в бледно-синем одеянии мечтательно вызревала из синего неба или, быть может, озера, оттенки которого плавно переходили в оттенки ее платья. Ее тихий взгляд был устремлен не на зрителя, а сквозь него и дальше, где находилось нечто поистине сокровенное, заметное ей одной, отчего у нее по лицу скользила нежная тень улыбки. Бесспорно, незаурядная работа, очень личная. Нагнувшись, Суханов прочел этикетку: «Будущая мать. 1965. Частное собрание». В который раз его передернуло, хотя вынужденность такого названия была для него очевидна — как-никак он сам способствовал формированию неодобрительного отношения к портретам родни: в них усматривался «налет буржуазности». Коль скоро в силу этого естественное название «Дочь художника» исключалось, Петр Алексеевич оставил право выбора за ними.
— Либо «Будущая мать», либо «Русская красавица», — сказал он в свое время. — Сами решайте.
Как и все советское искусство, эта картина была лишена избыточных физиологических деталей («нездорового натурализма», автоматически выдал ум Суханова) и не содержала явных признаков интересного положения: тело молодой женщины, не худое и не полное, незаметно сливалось с фоном. И все же такая прямолинейность показалась ему непростительно грубой. Как ни странно, на этом названии настояла сама Нина.
— Называть мое изображение «Красавица» — дурной тон, — сказала она во время их спора в сухановском кабинете, — и, в любом случае, красота здесь не главное.
И она оказалась права. Конечно, героиня картины пленяла красотой, ибо сходство было значительным, но при этом Суханова не покидало чувство, что портрет не сумел передать некую уникальную особенность Нины, некую драгоценную, неуловимую внутреннюю сущность, наделявшую ее тем загадочным холодным свечением, которое его так восхищало. Из-за этой особенности Нина, еще в бытность свою угловатым подростком, получила прозвище Русалка; глаза ее непредсказуемо меняли цвет от серого к зеленому и голубому, а полуулыбку было трудно описать словами; видимо, из-за той же особенности Суханов до сих пор, вглядываясь в ее черты, далеко не всегда мог угадать, о чем она думает. Зато мысли Нины, смотревшей с портрета, были прозрачны. В ней не было переменчивости, неопределенности или тайны: она, молодая, здоровая, умиротворенная, слушала новую жизнь, шевельнувшуюся в ней, — жизнь Василия. Как ни удивительно, именно эта простота, эта ясность, эта однозначность, настолько типичная для Малинина, и привлекла Суханова в портрете жены. Он повесил картину у себя в кабинете, напротив письменного стола, и часто посматривал на нее за работой, особенно… особенно в первые годы. Вид неоспоримо счастливой, несомненно голубоглазой Нины всегда его успокаивал, убеждая снова и снова, что все было оправданно, что жизнь его шла по плану, что сделанный когда-то выбор не был непоправимой, ужасающей…
Суханов тряхнул головой, словно отгоняя назойливую муху. Как бы то ни было, в предстоящие три месяца без нее, конечно же, будет скучно, сказал он себе и, бросив последний взгляд на молодую женщину, плывущую в голубом облаке радости, отправился на поиски оригинала. Он заметил Нину издалека: она стояла рядом с отцом и, мягко улыбаясь, слушала министра. На миг их глаза встретились через зал, но ее взгляд тут же скользнул в сторону. Он двинулся к ней, но его то и дело останавливали надоедливые знакомые, опутывая паутиной сплетен, комплиментов и приглашений. Потом среди присутствующих началось какое-то колыхание, общее перемещение и шиканье; и вскоре на невысокой трибуне в конце зала появился сам министр с чинным стаканом воды в руке.
Долго будет нудить, равнодушно отметил про себя Суханов и зааплодировал.
— Уважаемые товарищи, излишне говорить, по какому случаю мы собрались сегодня в этом зале, — начал министр, дождавшись тишины. — Нет нужды представлять нашего дорогого Петра Алексеевича Малинина, одного из величайших художников современности, лауреата Ленинской и Государственной премий, члена Академии художеств СССР с тысяча девятьсот сорок седьмого года, с самого дня ее основания, трехкратного лауреата…