Дело было весной тридцать седьмого года, месяца три спустя после отъезда Павла Суханова из Москвы. Завеса тайны над отцовской службой была приподнята перед Анатолием на девятом году его жизни. В тот январский день, когда весь мир сковало холодом и слова, казалось, зависали в воздухе чуть дольше обычного, будто промерзали, мать усадила его рядом и с улыбкой, но почему-то с покрасневшими глазами объяснила, что в Горьковской области введен в строй новый завод, где требуется талантливый инженер с богатым опытом самолетостроения. Это ненадолго, сказала она, и, хотя у него заблестели глаза, он, как взрослый, серьезно кивнул и преисполнился гордости за отца, который так нужен родине.
Однако после его отъезда, которому предшествовало такое рукопожатие, что у Анатолия потом несколько дней болели пальцы, в жизни стали происходить перемены: сперва незаметные, потом все более разительные. Надежда Сергеевна теперь брела сквозь дни в какой-то рассеянности: оставляла в раковине грязную посуду, забывала гасить свет в общем санузле, а школьные будни Анатолия, которыми уже никто не интересовался, вереницей скатывались в унылое забвение. С течением времени, пока зима таяла, перетекая в весну, и его ежевечерние надежды на скорое возвращение отца мало-помалу испарялись, в многолюдной шестикомнатной квартире четко обозначилось присутствие Морозовых. Глава семейства, Антон Морозов, крепко сбитый мужлан тридцати трех лет с волосатыми ручищами и физиономией, похожей на кусок говядины, нагло бросал окурки в посуду учительницы музыки, а однажды нарочито громогласно, со значением щурясь, начал интересоваться, почему это престарелые муж с женой, делившие кухонный стол с Сухановыми, занимают две комнаты, хотя им за глаза и за уши хватило бы одной. Его сестра Пелагея, которая сушила белье на общей кухне, как бы ненароком стала внедряться со своими чулками и сорочками на чужую половину, а Галка, жена Морозова, закатывала скандалы потной от ужаса Зое Вайнберг за уроки пения, которые та еженедельно давала у себя в комнате, и грозилась написать на нее в исполком.
На исходе марта, когда падавшие с крыш сосульки уже взрывались на тротуарах россыпью блеска и брызг, а о Павле Суханове по-прежнему не было ни слуху ни духу, отпрыски Морозовых впервые заметили существование Анатолия. В коридоре младший сбил его подножкой, а когда Анатолий приподнялся и, ошарашенный таким вероломством, стал потирать разбитую коленку, злорадно захихикал и сказал ему, чтоб бежал пускать сопли мамочке в юбку; не прошло и недели, как старший мальчишка выхватил у Анатолия аккуратную, в красной обложке тетрадь, в которой тот старательно выводил нетвердые округлые буквы, и с мстительным удовольствием принялся у него на глазах вырывать страницу за страницей, тут же отправляя их в мусоропровод. Почти каждую ночь его тревожили их вопли и гогот, вторгавшиеся в его сны и населявшие их горластыми, красномордыми, здоровенными карателями. И когда в один прекрасный день братья Морозовы прижали его в углу двора и, толкая друг друга локтями, рассказали, что у старикашки есть какая-то рукопись, Анатолий — в надежде избавиться от своих кошмаров, в надежде доказать, что он и сам не промах, что он такой же, как они, — сглотнул слюну и, блестя глазами, выдавил: «Плевое дело».
Изо дня в день сталкиваясь и с самим этим старичком, и с его голубовласой женой, я почти ничего о нем не знал. Фамилия его была Градский; на вид — лет под семьдесят, руки тонкие, хрупкие и желтые, как древний папирус. Антон Морозов издевательски обращался к нему: «Профессор». Если не считать вежливых приветствий, которые старик произносил в аккуратно подстриженную бородку, голоса его было почти не слышно, а уж о себе он тем более не распространялся, но мальчишки Морозовы уверяли, что много чего о нем вызнали, в том числе и любопытный фактик: будто каждый вечер, когда он со своей старухой скрывался у себя, из-под двери его крошечного кабинета еще часами пробивался свет. Однажды, когда дверь на миг приоткрылась, они увидели, что он клюет носом за письменным столом над солидной стопкой бумаг. Книжку кропает, сказали братья — подслушали, как он упоминал «главный труд своей жизни». Если я вернусь с добычей, пообещали они, улыбаясь, то можно будет из этих листов понаделать прорву корабликов и пускать их по веселым апрельским ручьям посреди самых широких московских улиц.