И она продолжала уговаривать и объяснять, но слова ее меркли, меркли, меркли… А он, стоя посреди затемненной кухни, снова видел перед собой кружение окрашенных радугой голубей, взмывающих к небу над памятником печальному гению, и трехлетнего ребенка, который восторженно говорил: «Когда я вырасту, я буду летать сам», и, спустя десятилетие, его отца в проеме освещенного, умытого дождем окна, приветственно ему помахавшего, а потом раскинувшего руки, улыбнувшегося радостной улыбкой, улыбкой их общей победы, — и шагнувшего в никуда…
Столько лет он жил с мыслью, что своим взрослением был обязан самоубийству и поражению — и все это время он заблуждался, в глубине его прошлого таились лишь сны и надежды, да еще один гордый человек, настолько безумный или настолько храбрый, что решил, будто способен летать, и захотел подарить свою уверенность тем, кого любил, — жене, сыну… И как же он, Анатолий Суханов, распорядился этим даром? Как он истолковал прощальные слова отца: «Никому не давай подрезать тебе крылья», — он, который сам послушно сбросил свои крылья и потом десятилетиями безразлично взирал, как на их месте твердели уродливые, атавистические бугры?
Без единого слова Суханов наклонился, чтобы поцеловать мать в мокрую щеку, развернулся и, оставив на столе разбросанные в беспорядке рисунки, устремился прочь из этой кухни, из квартиры и вниз по лестнице. Она не пыталась его удержать. На этажах было темно, ступени оказались скользкими, в висках вяло пульсировала головная боль. На тротуаре у подъезда ему в рукав вцепился эксцентричного вида человечек с канареечно-желтой бородой, который скороговоркой заверял его в своей бесконечной преданности, приглашал посетить какой-то музей в Вологде… Тут наверху распахнули окно, и взволнованный голос закричал: «Мальвина! Улетела! Мальвиночка моя улетела!» Эксцентричный незнакомец воскликнул: «Боже мой!» — и, воздев руки в направлении шума, уставился вверх сквозь очки, какие носили сто лет назад.
Освободившись от его хватки, Суханов быстро зашагал по улице.
Очертания города давно утратили четкость, и в сумерках один за другим начали зажигаться призрачные фонари, а он все блуждал по улицам старого Арбата, и мысли кружились в темном, бессловесном вихре. Шаги его были бесцельны, их направляла одна лишь неуемная тяга к движению; однако после того как невзначай срезанный угол забросил его в зловонную пасть смутно знакомой подворотни, он остановился, огляделся и вдруг понял, каким путем сами собой следовали его ноги. Каким-то образом, бездумно, прошелся он по широким, окрашенным в пастельные цвета улицам и затененным аллеям, где играл в свои счастливые пять, шесть, семь лет, пока разматывающийся клубок времени не привел его в то самое место, где наступил конец его первой детской мечте.
Повинуясь безотчетному порыву, он прошел под мрачными низкими сводами дальше, во двор. В какой-то квартире бились ритмы рок-н-ролла, но в глубине двора было тихо и темно, только по периметру квадратами лежали бледные отблески горящих окон, как и в тот вечер, без малого пятьдесят лет назад, когда перепуганный мальчишка похоронил в сугробе альбом Боттичелли. В углу, где некогда высился тот сугроб, теперь красовалась новенькая песочница. Он приблизился, и ему показалось, что песок заиграл в тусклом свете жемчужными, розоватыми, неземными бликами… Затаив дыхание, он всмотрелся и понял, что это всего-навсего тень от пошлого розового абажура, видневшегося в ближайшем окне. В песке торчал забытый детский совок. Его прошлого здесь больше не было.
Покинув двор, он безропотно, не поднимая глаз, побрел опустевшим переулком, дошагал почти до конца, потом резко поднял голову, и в сердце хлынуло новое, трепетное, неопределенное чувство. Сюда он не возвращался с пятьдесят четвертого года, со времени их переезда. Дом обветшал еще больше; желтоватая краска фасада свисала клочьями, ржавеющие балконы просели. В окнах пятого этажа горел свет. На одном из подоконников стоял горшок с кактусом, а рядом спала раскормленная кошка; занавески пестрели веселыми оранжевыми цветочками. Вокруг царила почти патриархальная тишина. Он немного постоял в неподвижности, думая о том, как сложилась бы его жизнь, если бы он знал правду про тот страшный день — если бы верил, что Павел Суханов не был трусом, если бы… если бы…