Старуха перебирает пожелтевшие фотографии сыновей, погибших на войне. Рядом с сыновьями треугольники их писем. Жёлтая фотография девочки в длинном старинном платье, девочка — она. Фотография очень молодого мужчины, весёлого, с чубом, падающим на лоб. Муж. Рядом с фотографией — извещение о смерти.
Я сам придумал картину. В далёком моём детстве жила в нашей общей квартире такая старушка, я заскакивал к ней в комнату прятаться. Так же, как на моей картине, она сидела над письмами и фотографиями прямая, строгая. Лица её, конечно, не помню, а одиночество — вот оно. И замысловатая причёска запомнилась: высоко подняты пышные седые волосы. И фотографии двух её сыновей отпечатались в памяти, на фотографиях им столько, сколько мне сейчас.
Я выбрал удачный ракурс для фотографий и писем. Лица сыновей чуть вытянуты в будущее. А будущего нет. И тени, и блики, и смазанные краски… всё работает на это: нет будущего.
Не я рисовал, Тоша включила во мне память: «Не забывайте тех, кого жалели», «почувствуйте, что на душе у человека, о чём думает, как относится к жизни». Она любит повторять: «Знай всё о том, кого пишешь: заботы, настроение, обиды, болезни. Пиши внутренний мир, тогда на холсте личность оживёт. Не будешь знать, получатся рот, нос, и больше ничего».
С одноклассниками и учителями проще понять, угадал, что внутри, а с чужими часто загадка остаётся. Набирался наглости, подходил, спрашивал в лоб: «У вас сегодня случилась неприятность?» или «Перед вами встал сложный вопрос?».
Иногда меня посылали далеко, но, бывало, и отвечали, без подробностей, конечно, часто «да» или «нет», но отвечали! И, как ни странно, оказалось: я всё-таки научился понимать простые человеческие чувства, лежащие на поверхности. И то хлеб. Это мне здорово помогало, когда рисовал.
Да, за эти Два с половиной года я выдал уйму картин. А к концу десятого класса забуксовал. Нет у меня больше идей, нет сюжетов. Кажется, чего только я уже ни писал: и детей, и стариков, и пейзажи, и небо с летящими птицами, и зверей, которых пожар гонит из тайги, и разрушенные деревни. Все сочетания красок перепробовал. Все подтексты и условности выпятил через них и неожиданности решений. И стало скучно.
Между Тошей и моими картинами разверзлась пропасть. Если раньше они соединялись, то теперь картины застыли мёртвой памятью, а Тоша стала сутью моей жизни. И почему-то соединилась для меня с математикой. Глупо, смешно, но тайна нераскрытых проблем и задач — это тайна Тоши. И то же головокружение я испытываю, видя на доске «дано» и неизвестное задачи или видя Тошу с её беззащитной, тонкой шеей.
Тайна — двигатель моей жизни. В Муське тайны нет: на ладони — глупость и готовность целоваться.
— Нет, нет! — застучал в комнату папик. — Ты не подложишь мне такую свинью, ты не опозоришь меня перед моими друзьями. Я, можно сказать, экскурсии вожу — пропагандирую твои картины, прилежный гид. Я, можно сказать, уже сейчас создал тебе славу: тебя как художника знают все мои друзья! — Голос папика глух, смят, потерял свой привычный бархатный тембр. — Ты уже большой художник, слышишь?! — в отчаянии повторяет папик. Он молит меня! Впервые в жизни. И я знаю: никого никогда ни о чём он не молил.
А я под его голос срываю со стен картины и складываю одна на другую. Я очищаю себя, свою комнату от прошлого перед новой дорогой в моей жизни. А когда стены голы и во мне — всё решено и спокойно, распахиваю дверь перед папиком.
— Пойми, больше я не потерплю насилия, я хочу стать математиком.
— Гена! — Мама прижимает руки к груди. — Гена, пусть как хочет он. Ему жить. Не нам.
— В детский сад насильно сунул, — сказал я зло. — Я просился к дедушке. В эту школу насильно сунул…
Но тут я осёкся. Если бы в эту школу не сунул, не было бы Тоши, Антонины Сергеевны. И математики бы не было — Зверюги, в прошлой школе математичка любила решать примеры и красиво записывать. Стою перед папиком дурак дураком и обалдело смотрю на него. Так это очень даже хорошо, оказывается, что он сунул меня в эту школу?!
Мимо мамы, моргающей, как от тика, мимо папика, готовящегося начать новое наступление, я шагнул к двери.