После родов тело мамочки вошло в следующий период. Когда она впервые почувствовала сыновние ищущие уста, присосавшиеся к ее соску, в груди вспыхнула сладкая дрожь, посылавшая трепетные лучи во все тело; это походило на ласки любовника, только здесь было нечто большее: великое покойное счастье, великий счастливый покой. Никогда прежде она не испытывала такого; поцелуй любовника в грудь длился секунду, призванную искупить часы сомнений и недоверия; но сейчас она знала, что уста, прижатые к ее груди, — доказательство постоянной преданности, в которой она может быть уверена.
И еще кое-что: когда любовник касался ее обнаженного тела, она всегда стеснялась; приближение друг к другу всегда было преодолением отчужденности, и минута объятия пьянила именно потому, что это была всего лишь минута. Стыд никогда не засыпал, он делал любовь возбуждающей, но одновременно следил за телом, не позволяя ему отдаваться целиком. А на этот раз стыд исчез; его не было. Оба тела открылись друг другу целиком, ничего не утаивая.
Так она никогда не отдавалась другому телу, и другое тело так никогда не отдавалось ей. Любовник пользовался ее лоном, но никогда не обитал в нем, он мог ласкать ее грудь, но никогда не пил из нее. Ах, кормление! Она любовно наблюдала рыбьи движения беззубого рта и представляла себе, что вместе с молоком в сыночка вливаются ее мысли, фантазии и мечты.
Это состояние было райским: тело могло быть в полном смысле телом и вовсе не прикрываться фиговым листком; они были погружены в необозримо спокойное время; они жили вместе, как жили Адам и Ева, покуда не вкусили яблока с древа познания; они жили в своих телах вне добра и зла; и не только это: в раю красота и безобразность не различаются, так что все, из чего состоит тело, не было для нее ни красивым, ни безобразным, а было сплошь сладостным; сладостными были десны, пусть и беззубые, грудка, пупок, маленькая попка, кишочки, деятельность которых внимательно отслеживалась, волосики, покрывавшие смешной черепок. Она тщательно заботилась о том, как сыночек срыгивает, писает и какает, и это была не просто медицинская забота о здоровье ребенка, нет, она заботилась обо всех процессах его тельца со страстью.
Это было совершенно новое явление, ибо мамочка с детства страдала непомерной брезгливостью не только к чужой, но и к собственной телесной природе; она сама себе бывала противна, когда приходилось усесться на стульчак (во всяком случае, она старалась незаметно войти в туалет), а одно время стыдилась даже есть на людях, поскольку жевание и глотание представлялись ей омерзительными. Телесные отправления сыночка, приподнятые над любой безобразностью, сейчас очищали ее и оправдывали ее собственное тело. Молоко, которое иной раз капелькой оседало на сморщенную кожу соска, казалось ей поэтичным, как капли росы; она часто брала свою грудь и, слегка сдавливая ее, любовалась этой волшебной каплей; потом, поддев ее указательным пальцем, пробовала; хотелось узнать вкус напитка, которым питается ее сын, а еще больше — узнать вкус собственного тела; и коль молоко было для нее сладким, то его вкус мирил ее со всеми прочими соками и секретами; она стала воспринимать самое себя вкусной, ее тело стало для нее приятным, ценным и естественным, как любое творение природы, как дерево, как куст, как вода.
К сожалению, ради тела, приносившего ей счастье, само тело мамочка запустила; однажды она поняла, что время упущено и кожа на животе останется морщинистой, с белыми бороздками в соединительной ткани; отвислая кожа на животе казалась не упругой частью тела, а его свободно нашитой оберткой. Но удивительно: заметив это, она не отчаялась. Пусть и сморщенное на животе, тело мамочки было счастливо, ибо было телом для глаз, до сих пор воспринимавших мир лишь в туманных очертаниях и не знавших (эти глаза были же райские), что существует жестокий мир, в котором тела делятся на уродливые и красивые.
Но если этого не видели глаза ребенка, это видели глаза мужа, пытавшегося после рождения Яромила наладить с мамочкой отношения. Спустя долгое время они опять отдавались любви, но иначе, чем прежде; для плотской любви они отводили неприметные минуты, любили друг друга в полумраке и сдержанно. Мамочке это было явно на руку: она понимала, что ее тело обезображено, и опасалась, как бы излишне страстная и откровенная любовная близость не нарушила того сладкого внутреннего мира, которым одарил ее сын.