– Так как же мы с этим делом управимся?
– А так и управимся, – решил Добыча. – Я теперича все разузнал, какая у них, Ветчинниковых, команда будет. Первое – кучер. Его я, глаза лопни, с одного наскоку подомну под себя. Другое – Курилкин Иван – мясник. Его тоже пробовал я: по бревну разобрал. Третьим теперича у них – Бучилов Анкудин. Действительно, этот прежде силен был, только я ему еще в третьем году, на кулачном бою, на Крымке-с, левую руку сломал. Я уж и говорил ему: ты, говорю, Анкудин, на одну руку-то не очень надейся. Остальные все – сволочь, поголовная сволочь! – добавил Добыча. – Не извольте их опасаться, ваше степенство. Мне их на одну руку мало.
– Да ведь все же ты один? – возражал Абрам Сидорыч. – Как же ты один против них всех пойдешь?
– А тоже и мы своих молодцов наберем, из ваших, потому вся сила во мне, а им на гулянках ничего – поразмяться для скуки… Да, право, ей-богу! Ведь им, ваше степенство, тоже небось жалованье платите?
– Как же! Как же!
– То-то и есть! Опять ежели ваши молодцы очень уж слабосильны, так мы ломы возьмем, дубье, потому ведь и они тоже с колами и дубинами прикатят. Вот мы их впустим в сад-то, дадим им на келейку-то отца-Гаврилы взглянуть, чтобы недаром им проезжаться, а там уж и с Господом!..
– Молодец Добыча! – похвалил его Переметчиков. – Ступай в куфню… ешь и пей там, что только твоя душа пожелает.
– Осмелюсь спросить, ваше высокоблагородие, – заговорил Кондрат, после хозяйского приглашения, мгновенно меняя и титул, с которым он относился к Абраму Сидоровичу, и свое собственное, необыкновенно мускулистое, дожелта загорелое лицо, на кроткую физику ягненка, – осмелюсь спросить у вашего высокоблагородия деньжонок малость на расходы: сапожишками вот пообносился, опять же на родину думаю жене с ребятенками послать. Семеро их у меня, ваше высокоблагородие, мал мала меньше.
– Можно, можно, дружок! – покровительственно принял эту просьбу Переметчиков и подал деньги. – Я умею награждать верных рабов, – важно закончил купец и как будто он был в самом деле вашим высокоблагородием, парадным шагом отправился во внутренние апартаменты, самодовольно посматривая в зеркало на свою закинутую вверх голову и на свои по-майорски вздутые щеки.
– Счастливо оставаться, ваше высокоблагородие! – окончательно потешил его Добыча, живо юркнувший в переднюю, с целью прямо оттуда пробраться в какую-нибудь пивницу, где он во всякое время любому может насандалить рожу, чупрыснуть в едало, закатить под микитки, разуважить в бок и проч. и проч.
* * *
Закончилось дело в непроглядную осеннюю ночь. И была эта ночь, пожалуй, во сто раз ненастнее, угрюмее и дождливее того осеннего утра, в которое началось дело. Так сказать: тьма тьму била в сыром и как бы горько истосковавшемся о чем-то воздухе. Дождь лил, как из ведра; ветер выл совершенно понятные слова:
– Вот я вас! Ого-го! Огу-гу-гу! Вот я вас!
Фонари, освещавшие столицу, так-то жалобно, так-то скорбно моргали, словно бы старались удержать незримые и неведомые Московской думе слезы свои, которая, в жестокосердии своем, отпускает им так мало посконного масла, называя его и спиртом, и керосином, и минеральным маслом, и разными другими почетными и современными именами… Жалобы фонарей, точно так же, как и взвизги ветра, можно было очень ясно расслышать. Они плакались:
– Что же мы с такой темной ночью поделаем?.. Ничего!.. И тут они расставляли свои тонкие, кривые, железные руки с видом человека, сильно недоумевающего, и глубоко вздыхали; а улица оставалась по-прежнему такой темной, что зги не было видно, и дождь тоже хлестал, и ветер громыхал жестяными крышами, и, разбуженный этим громыханием, будочник, как и вчера, глубоко, протяжно и громко зевал и секретно поверял пустой улице такие слова:
– Одначе, как много дьяволов завелось на потолке у мещанки Кривохвостовой. Надо ей об этом беспременно завтра сказать… Все, может, разорится она на шкалку за такой доклад.
В такое-то время из густого сада, опушавшего дом Переметчикова, над которым, как бы не в пример прочему, особенно гневно раскинулось сердитое осеннее небо, – в это время, говорю, из сада на улицу светились тонкие, но частые огоньки от свечей и лампад, затепленных пред образами в уединенной келейке отца-Гаврилы. Они только одни да шум столетних деревьев говорили пустынной и безмолвной улице, что дескать: