Робинзон хотел сказать что-то, спрыгнул с подоконника, снова закашлялся и плюнул в корзину с рваной бумагой, – редактор покосился на корзину, отодвинул ее ногой и сказал с досадой, ткнув кнопку звонка:
– Опять забыли плевальницу поставить.
Вошел Дронов, редактор возвел глаза над очками.
– Я звонил не вас, сторожа.
– Хроника, – сказал Дронов.
– Что именно?
– Утопленник. Две мелких кражи. Драка на базаре. Увечье...
– Жизнь, а? – вскричал Робинзон, взяв Клима под руку. – Идемте пиво пить.
Дронов, стоя у косяка двери, глядя через голову редактора, говорил:
– Тюремный инспектор Топорков вчера, в управе, назвал членов управы Грачева – идиотом, а Тимофеева – вором...
– Но оба они не поверили ему, – закончил Робинзон и повел Клима за собой.
Самгин не хотел упустить случай познакомиться ближе с человеком, который считает себя вправе осуждать и поучать. На улице, шагая против ветра, жмурясь от пыли и покашливая, Робинзон оживленно говорил:
– Идем в Валгаллу, так называю я «Волгу», ибо кабак есть русская Валгалла, иде же упокояются наши герои, а также люди, изнуренные пагубными страстями. Вас, юноша, какие страсти обуревают?
Шли чистенькой улицей, мимо разноцветных домиков, скрытых за палисадниками, окруженных садами.
– Удобненькие домишечки, – бормотал Робинзон, жадно глотая горячий воздух. – Крепости всяческого консерватизма. Консерватизм возникает на почве удобств...
«Вот такие бездомные, безответственные люди, которым нечего жалеть», – думал Самгин.
– Помните у Толстого иронию дяди Акима по поводу удобных ватеров, а?
Клим, не ответив, улыбнулся; его вдруг рассмешила нелепо изогнутая фигура тощего человека в желтой чесунче, с желтой шляпой в руке, с растрепанными волосами пенькового цвета; красные пятна на скулах его напоминали о щеках клоуна.
– Не думаю, что вы – злой человек, – сказал он неожиданно для себя.
– То-то что – нет! – воскликнул Робинзон. – А – надо быть злым, таков запрос профессии.
Ресторан стоял на крутом спуске к реке, терраса, утвержденная на столбах, висела в воздухе, как полка.
Через вершины старых лип видно было синеватую полосу реки; расплавленное солнце сверкало на поверхности воды; за рекою, на песчаных холмах, прилепились серые избы деревни, дальше холмы заросли кустами можжевельника, а еще дальше с земли поднимались пышные облака.
В углу террасы одиноко скучала над пустой вазочкой для мороженого большая женщина с двойным подбородком, с лицом в форме дыни и темными усами под чужим, ястребиным носом.
– Madame Каспари, знаменитая сводня, – шопотом сообщил Робинзон. – Писать о ней – запрещено цензурой. Дружеским тоном он сказал молодому лакею:
– Рыбки, Миша, яиц и парочку пива.
Торопливо закурив папиросу, он вытянул под стол уставшие ноги, развалился на стуле и тотчас же заговорил, всматриваясь в лицо Самгина пристально, с бесцеремонным любопытством:
– Интересно, что сделает ваше поколение, разочарованное в человеке? Человек-герой, видимо, антипатичен вам или пугает вас, хотя историю вы мыслите все-таки как работу Августа Бебеля и подобных ему. Мне кажется, что вы более индивидуалисты, чем народники, и что массы выдвигаете вы вперед для того, чтоб самим остаться в стороне. Среди вашего брата не чувствуется человек, который сходил бы с ума от любви к народу, от страха за его судьбу, как сходит с ума Глеб Успенский
Самгин сердито нахмурился, подбирая слова для резкого ответа, он не хотел беседовать на темы политики, ему хотелось бы узнать, на каких верованиях основано Робинзоном его право критиковать все и всех? Но фельетонист, дымя папиросой и уродливо щурясь, продолжал:
– Помните вы его трагический вопль о необходимости «делать огромные усилия ума и совести для того, чтоб построить жизнь на явной лжи, фальши и риторике»?
Он ломал хлеб и, бросая крупные куски за перила толстозобым, сизым голубям, смотрел, как жадно они расклевывают корку, вырывая ее друг у друга. Костлявое лицо его искажала нервная дрожь.
– Да, жизнь становится все более бессовестной, и устал я играть в ней роль шута. Фельетонист – это, батенька, балаганный дед, клоун.
Привстав на стуле, он швырнул в голубей пробкой и сказал, вздохнув: