– Может – окажете честь, зайдете чайку попить? – вопросительно предложил историк. – Как истый любитель чая и пьющий его безо всяких добавлений, как то: сливок, лимона, вареньев, – употребляю только высокие сорта. Замечательным угощу: Ижень-Серебряные иголки.
Козлов остановился у ворот одноэтажного, приземистого дома о пяти окнах и, посмотрев налево, направо, удовлетворенно проговорил:
– Самая милая и житейская улица в нашем городе, улица для сосредоточенной жизни, так сказать...
Клим никогда еще не был на этой улице, он хотел сообщить об этом историку, но – устыдился. Дверь крыльца открыла высокая, седоволосая женщина в черном, густобровая, усатая, с неподвижным лицом.
– Это – уважаемая домохозяйка Анфиса Никоновна Стрельцова, – рекомендовал ее историк; домохозяйка пошевелила бровями и подала руку Сангину ребром, рука была жесткая, как дерево.
– Стрельцовы, Ямщиковы, Пушкаревы, Затинщиковы, Тиуновы, Иноземцевы – старейшие фамилии города, – рассказывал историк, вводя гостя в просторную комнату с двумя окнами – во двор и в огород. – Обыватели наши фамилий своих не ценят, во всем городе только модный портной Гамиров гордится фамилией своей, а она ничего не значит.
Клим, почтительно слушая, оглядывал жилище историка. Обширный угол между окнами был тесно заполнен иконами, три лампады горели пред ними: белая, красная, синяя.
«Цвета национального флага», – сообразил Самгин и почувствовал в этом нечто хотя и наивное, но – трогательное.
Блестели золотые, серебряные венчики на иконах и опаловые слезы жемчуга риз. У стены – старинная кровать карельской березы, украшенная бронзой, такие же четыре стула стояли посреди комнаты вокруг стола. Около двери, в темноватом углу, – большой шкаф, с полок его, сквозь стекло, Самгин видел ковши, братаны, бокалы и черные кирпичи книг, переплетенных в кожу. Во всем этом было нечто внушительное.
– В записках местного жителя Афанасия Дьякова, частию опубликованных мною в «Губернских ведомостях», рассказано, что швед пушкарь Егор – думать надо Ингвар, сиречь, упрощенно, Георг – Игорь, – отличаясь смелостью характера и простотой души, сказал Петру Великому, когда суровый государь этот заглянул проездом в город наш: «Тебе, царь, кузнечному да литейному делу выучиться бы, в деревянном царстве твоем плотников и без тебя довольно есть». В шведскую кампанию дерзкий Егор этот, будучи уличен в измене, был повешен.
Рассказывая, старик бережно снял сюртучок, надел полосатый пиджак, похожий на женскую кофту, а затем начал хвастаться сокровищами своими; показал Самгину серебряные, с позолотой, ковши, один царя Федора, другой – Алексея:
– Ковши эти жалованы были целовальникам за успешную торговлю вином в царевых кабаках, – объяснял он, любовно поглаживая пальцем чеканную вязь надписей. Похвастался отлично переплетенной в зеленый сафьян, тисненный золотом, книжкой Шишкова «Рассуждение о старом и новом слоге» с автографом Дениса Давыдова и чьей-то подписью угловатым почерком, начало подписи было густо зачеркнуто, остались только слова: «...за сие и был достойно наказан удалением в армию тысяча восемьсот четвертого году». И особенно таинственно показал желтый лист рукописи, озаглавленной:
«Свободное размышление профана о вредоносности насаждения грамоты среди нижних воинских чинов гвардии с подробным перечнем бывших злокозненных деяний оной от времени восшествия на Всероссийский престол Ее Императорского Величества Государыни Императрицы Елисавет Петровны и до кончины Благочестивейшего Императора Павла I-го, включая и оную».
– Замечательнейшее, должно быть, сочинение было, – огорченно сказал Козлов, – но вот – все, что имею от него. Найдено мною в книге «Камень веры», у одного любителя древностей взятой на прочтение.
Показывая редкости свои, старик нежно гладил их сухими ладонями, в дряблой коже цвета утиных лап; двигался он быстро и гибко, точно ящерица, а крепкий голосок его звучал все более таинственно. Узор красненьких жилок на скулах, казалось, изменялся, то – густея, то растекаясь к вискам.
– Умиляет меня прелестная суетность вещей, созданных от руки человека, – говорил он, улыбаясь, – Городок наш милый относится к числу отодвинутых в сторону от путей новейшей истории, поэтому в нем много важного и ценного лежит нетронуто, по укладкам, по сундукам, ожидая прикосновения гениальной руки нового Карамзина или хотя бы Забелина. Я ведь пребываю поклонником сих двух поэтов истории, а особенно – первого, ибо никто, как он, не понимал столь сердечно, что Россия нуждается во внимательном благорасположении, а человеки – в милосердии.