— Никого нет. Ни зверей, ни людей — никого.
Корнилов улыбнулся:
— Думаю, здесь ночью бродил снежный барс. Старый уже, беззубый. Конь его и чувствует — нервный.
— А вы откуда это знаете, господин?
Корнилов присел на корточки, осмотрел срез камня, на полметра выступающего из стены:
— Вот!
Керим закряхтел по-стариковски, присел на корточки рядом с Корниловым. К шершавому срезу пристало несколько длинных шелковистых волосков, Керим подцепил один из них ногтем, понюхал, потом энергично помял ворсинку пальцами, снова понюхал. На лице его собралась лесенка озабоченных морщин.
— Волос свежий, — проговорил он.
— Барс?
— Да. Снежный барс. Только не могу понять, чего он тут делал? Его место там, — он ткнул рукой в сторону сизой горной гряды, — там! Там снег... А тут? — Керим нелоумённо приподнял плечо. — Тут ничего нет.
— Этот барс — старый барс, — подал голос Мамат.
— Тогда чего так встревожился конь? Он ведь хорошо знает, какой барс молодой, а какой старый, беззубый — не опаснее лягушки. — Керим сплюнул себе под ноги.
— Как бы там ни было, надо быть готовым к встрече с барсом, — сказал Корнилов. Он взял своего коня под уздцы, первым двинулся по прокисшему, просквожённому ущелью к выходу — выходить из ущелья предстояло там же, где они в него и вошли.
Было тихо. Такая тишина способна оглушить человека — в ней даже слышно, как кровь течёт по жилам. Обелёсенное небо сделалось бездонным, мелкие перья облаков, плававших в нём утром, день сгрёб, загнал в места, где их не было видно, встревоженный конь успокоился — присутствие людей придало ему смелости, — по земле шёл ровно, не спотыкался.
— Сейчас куда идём, господин? — поинтересовался Керим.
— Будем снова снимать крепость. С другой точки, — сказал Корнилов. — Её надо снять как минимум с четырёх точек.
Керим понимающе наклонил голову, прижал руку к груди.
— Распоряжайтесь мною, как считаете нужным, господин, — он оглянулся на Мамата, — и Маматом тоже.
Мамат был его родственником, живущим на афганском берегу Амударьи.
По ущелью прошли метров четыреста, стал слышен звон капели — пронзительный, стеклянный, когда двигались сюда, этого звона не было.
Солнце брало своё — начала таять наледь, прикипевшая к камням, к срезу горы, и вода тонкой звонкой струйкой стала стекать с каменных порожков. Корнилов не удержался, улыбнулся: этот звук напомнил ему весну в Санкт-Петербурге, в прозрачные мартовские дни весь город бывал наполнен этим щемяще-чистым звуком. В Петербурге он провёл не самые лучшие годы жизни, водились бы у него тогда деньги — ив юнкерскую пору, и в пору, когда он учился в академии, — жизнь оказалась бы другой, но чего не было, того не было.
Жёсткое загорелое лицо Корнилова ослабло, распустилось, взгляд помягчел: всё-таки с Петербургом связаны и светлые воспоминания, в этом городе он встретил Таисию Владимировну, например... Семья — единственная любовь капитана Корнилова. Любовь эта здорово отличалась, скажем, от любви к отцу или к матери. Как только у Корнилова появилась Таисия, он даже чувствовать себя стал лучше, вот ведь как. И несмотря на семью, когда ему после окончания академии как занесённому на мраморную доску выдающихся выпускников предложили остаться в столичном военном округе, он от этого лестного предложения отказался — тесным столичным штабам предпочёл Среднюю Азию, а в штабах Санкт-Петербурга остались два других медалиста — ротмистр Баженов и поручик Христиани.
Учёба в академии — это особая статья в жизни всякого офицера, решившего заработать почётный серебряный знак и аксельбанты на китель. Три учебных года бывают тяжелы, и обязательно выпадают минуты, когда от отчаяния хочется выть, — такие минуты были и у Корнилова, он тоже пережил и боль, и досаду, и омертвение, и отупение, которые обычно оставляет сильная усталость.
Начальником академии был генерал-лейтенант Генрих Антонович Леер[2], обаятельный человек, изо всех сил стремившийся не ударить в грязь лицом на этом посту перед своим предшественником Михаилом Ивановичем Драгомировым, который в военной науке был сравним разве что со Львом Толстым в литературе, — и это Лееру удавалось.