и в других кофейнях биржевиков, где иногда можно было видеть, как он сушит перед огнем насквозь мокрый носовой платок, поглядывая через плечо — не пришел ли тот человек. Весь он словно заплесневел, износился, истерся; спина и панталоны у него были всегда в пуху, а белье он держал в таком секрете, застегиваясь доверху и старательно запахиваясь, что его как будто и совсем не было, — а может быть, и действительно не было. Он всегда носил с собой одну запачканную пуховую перчатку, держа ее за указательный палец, но где была пара к ней — оставалось тайной. Одни говорили, что он банкрот; другие — что он с младенчества замешан в тяжбу о наследстве, которая до сих пор еще не решена судом лорд-канцлера
[96], — но все это оставалось тайной. Он носил с собой в кармане кусочки сургуча и старую медную печатку с какими-то иероглифами и нередко сочинял таинственные письма, уединившись в укромном углу в одном из этих мест свидания, но так и не отправлял их никому, а прятал в потайной карман сюртука и спустя несколько недель извлекал их оттуда, к великому своему удивлению, совершенно пожелтевшими. Это был человек такого рода, что если б он умер, оставив миллион, или умер, оставив два с половиной пенса, то все знавшие его нисколько не удивились бы и сказали бы, что ожидали именно этого. А между тем он был представителем целой человеческой разновидности, совершенно особой породы людей, встречающихся только в Сити, которые являются такой же неразрешимой тайной друг для друга, как и для всего остального человечества.
— Мистер Неджет, — сказал Монтегю, списывая на бумажку адрес Джонаса Чезлвита с визитной карточки, все еще валявшейся на столе, — я буду рад всяким сведениям относительно этого имени. Безразлично, каковы бы они ни были. Приносите мне все, что удастся собрать. Приносите лично мне, мистер Неджет.
Неджет надел очки и внимательно прочел фамилию, потом взглянул на председателя поверх очков и поклонился, потом снял их и положил в футляр, потом убрал футляр в карман. Проделав это, он посмотрел, уже без очков, на лежавшую перед ним бумажку, в то же время доставая бумажник откуда-то из-за спины. Несмотря на то, что он был битком набит всякими бумагами, Неджет нашел в нем место и для этой записки и, старательно застегнув его, торжественно проделал тот же фокус, отправив бумажник на прежнее место.
Он повернулся, не говоря ни слова, отвесил еще поклон, приотворил дверь ровно настолько, чтобы едва можно было пролезть, и тщательно закрыл ее за собой. Председатель употребил остаток утра на скрепление своей собственноручной подписью новых страховых полисов и пожизненных рент. Дела общества шли все лучше и лучите, и от клиентов просто отбоя не было.
Мистер Монтегю у себя дома. И мистер Джонас Чезлвит у себя дома.
Много было весьма основательных причин для того, чтобы Джонас Чезлвит расположился в пользу плана, так смело развернутого его великим инициатором, но три причины перевешивали все остальное. Во-первых, ему представлялась возможность нажить большие деньги. Во-вторых, эти деньги были особенно соблазнительны тем, что их выманивали хитростью у других людей. В-третьих, на этом поприще его ждали уважение и почет, поскольку совет Англо-Бенгальской компании был в своем роде важное учреждение, а его директор — влиятельное лицо. «Получать громадную прибыль, командовать целой армией подчиненных и попасть в хорошее общество — и все это разом и без всякого труда — будет совсем неплохо», — думал Джонас. Последние соображения уступали только его алчности; ибо, сознавая, что ни его личность, ни поведение, ни характер, ни таланты не могли внушить к себе никакого уважения, Джонас тянулся к власти и в душе был таким же деспотом, как любой увенчанный лаврами победитель, известный нам из истории.
Однако он решил держаться настороже и хорошенько присмотреться к частной жизни высокоаристократического мистера Монтегю. Мелкому плуту не приходило в голову, что Монтегю только этого и ждет, иначе он вряд ли пригласил бы Джонаса, пока тот ни на что еще не решился, и мысль, что этот гений, Монтегю, способен перехитрить его, Джонаса, не могла прошибить броню его самонадеянности. Монтегю сказал еще в самом начале, что Джонас для него слишком хитер; и Джонас, который был достаточно хитер для того, чтобы не доверять ему во всем остальном, невзирая на торжественные клятвы, — в этом поверил ему сразу.