Ее слова тронули Чонкина, но отступать он не стал, потому что имел о женщинах твердое представление – раз отступишь, поддашься, потом на голову сядут…
– Ну а что же делать, Нюрка? Ведь это же такое говорят, да ведь это же стыд просто…
– Смотри, Ваня, дело твое.
– Ну ладно. – Он собрал в охапку винтовку, скатку и вещмешок и подошел к Нюре. – Я ведь, Нюрка, ухожу.
– Иди. – Она отрешенно глядела в угол.
– Ну и оставайся, – сказал он и вышел на улицу.
Вечерело. На небе проступили первые звездочки. На столбе возле конторы играло радио. Передавали песни Дунаевского на слова Лебедева–Кумача.
Чонкин свалил свое имущество возле самолета, сел на крыло и задумался над зыбкостью счастья. Еще недавно, не больше часа назад, был он вполне благополучным человеком, хотя и временным, но хозяином дома, главой семьи, и вдруг все рухнуло, разлетелось, и он опять оказался одиноким, бездомным, привязанным к этому поломанному самолету, как собака к будке. Но собака, которая привязана к будке, находится даже в более выгодном положении, ее хотя бы кормят только за то, что она собака, а его, Ивана, оставили на произвол судьбы, и неизвестно, собираются забрать или нет.
Сидеть на наклонном крыле было неудобно, да и холодно становилось. Чонкин пошел к стогу, стоявшему в огороде, натаскал несколько охапок сена и стал устраиваться на ночлег. Сам лег на сено, а сверху укрылся шинелью.
Ему здесь было не так уж и плохо, во всяком случае привычно, и он подумал, что вот сейчас выйдет Нюра и станет извиняться и просить его вернуться обратно, а он скажет: «Нет, ни за что. Ты сама так хотела, и пущай так и будет». И это ж надо такое! Вот уж никогда не думал, что придется бабу ревновать, и к кому! До него донеслось из хлева Борькино хрюканье, Чонкин вдруг представил себе зрительно, как именно могла быть Нюра с кабаном, и его даже передернуло от омерзения. Надо бы его все–таки пристрелить. Так он подумал, но на то, чтобы пойти и сделать это сейчас, у него почему–то не хватало ни зла, ни желания.
После песен Дунаевского передали последние известия, а следом за ними сообщение ТАСС.
«Может, насчет билизации», – подумал Чонкин, которому слово «демобилизация» или даже «мобилизация» произнести было не под силу хотя бы и мысленно. Говорили совсем о другом: «…Германия, – отчетливо выговаривал диктор, – так же неуклонно соблюдает условие советско–германского пакта о ненападении, как и Советский Союз, ввиду чего, по мнению советских кругов, слухи о намерениях Германии порвать пакт и предпринять нападение на Советский Союз лишены всякой почвы…»
«Почва, – подумал Чонкин, – смотря какая. Если, к примеру, суглинок, так это гроб, а если сухая с песком, для картошки лучше не надо. Хотя тоже не сравнить с черноземом. И для хлеба хорош, и для всего…»
Подумал он о хлебе, и сразу засосало под ложечкой.
Вообще, конечно, он тоже зря в бутылку полез. Плечевой чего ни ляпнет, только слушай, а он уши распустил, как дурак. А теперь что ж. Теперь надо стоять на своем, хотя вроде бы и ни к чему, и есть – ой как охота.
Тем временем уже совсем стемнело. Звезды были теперь рассыпаны по всему небу, и одна из них, самая яркая, желтая, висела низко над горизонтом, казалось, пройди немного и протяни руку – достанешь. Гладышев говорил, что все небесные тела вращаются и движутся в пространстве. Но эта звезда не вращалась. Она висела на одном месте, и сколько Чонкин ни щурился, никакого движения не замечал.
Радио, начавшее передавать концерт легкой музыки, вдруг захрипело и смолкло, но тут же на смену ему заиграла гармошка, и кто–то пока еще не установившимся басом заорал на всю деревню:
А хулиганом мать родила,
А хулиганом назвала,
А финку–ножик наточила,
А хулигану подала.
И тут же откуда–то женский высокий голос:
– Катька, сука несчастная, ты пойдешь домой али нет?
Потом гармонист заиграл «Раскинулось море широко», бессовестно перевирая мелодию, наверное оттого, что в темноте не мог попасть пальцами в нужные кнопки.
Потом гармошка смолкла, и стали слышны другие звуки, до этого не различимые. Пищала полевая мышь, трещал сверчок, хрустела сеном корова, и где–то возились и в сонной тревоге перекудахтывались куры.