— Господи! — кричал Сорочкин, шагая по своей комнате в малиновом бумажном халате и сопровождая свои восклицания выразительными жестами.— Господи! За что наказуешь? И все сам, сам, глупая башка, виноват, уже давно бы мог мужем Наденькиным быть! Теперь сидел бы с ней, с моей душечкой, на диванчике, читал бы ей разные книжки или песни бы пел и никакого бонтона столичного к себе не пустил бы.
Сетования эти были прерваны приходом Горностаева. Наружность учителя была чрезвычайно комическая. Низенький, с огромнейшею взъерошенною головой, с короткими ногами, с руками, вечно заложенными в карманы пестрых, клетчатых шаровар, он в самом серьезном человеке вызвал бы непременную улыбку. Нужно еще прибавить, что он беспрестанно хмурил брови, желая придать своей физиономии значительное выражение, и как-то дико вращал зрачками, особенно же когда декламировал стихи, а декламировал он их то и дело. Он был малый очень добрый и от природы неглупый; но безобразная жизнь и страсть к вину совершенно испортили ему дорогу. Начальство часто делало ему строгие выговоры и внушения. Он обижался, огрызался и переходил из одного города в другой. В городе Грязнухине, где происходил описываемый мной эпизод, ему как-то удалось просидеть долее, чем во всех других городах, на своем месте. С Андреем Андреевичем их сблизила страсть к стихам и еще то обстоятельство, что Горностаев, во всю жизнь свою не умевший понравиться ни одной женщине, хотя был до них большой охотник, ужасно симпатизировал всем влюбленным и ничем не был так доволен, как ежели кто-нибудь выбирал его в поверенные своих сердечных тайн. С того дня, как Сорочкин признался ему в любви к Наде, он имел в нем преданнейшего друга.
— Скажи, о чем задумался, Алонзо? — продекламировал из какой-то драмы, напечатанной в покойном «Пантеоне», Горностаев >{77}, входя в комнату и не снимая шляпы. Сорочкин тотчас сообщил ему свои опасения.
Горностаев выслушал, глубокомысленно сдвинув брови, и потом, покачав головой, отвечал:
Оставь сомнения свои
В душе болезненно-пугливой,
Гнетущей мысли не таи;
Грустя напрасно и бесплодно,
Не призревай змею в груди,
И к Васильковым в дом свободно
С челом… С челом… С челом…
С челом бестрепетным иди
>{78}.
Насилу подобрал эпитет! Полно, полно, Андрюша! Как не стыдно горевать по пустому, это трусость! Ужели ты не имеешь доверия к девушке, которая любит тебя так нежно и пламенно своею первою любовью? Неужели она способна предпочесть тебе, человеку с душой, с сердцем, какого-нибудь петербургского прощелыгу единственно потому, что у него модный фрак и золотые часы, а у тебя вицмундир и часы томпаковые? >{79} Нет, я не верю, не должен, не хочу верить этому. Она неиспорченная, чистая, благородная натура.
Такие души я любил давно
Отыскивать по миру на свободе,
Твоя Надежда, друг мой, в этом роде
>{80}.
— Да полно тебе чепуху городить,— сказал обиженным голосом Сорочкин.— Я ему дело говорю, а он все стихи да стихи! Теперь мне не до стихов; ты вот лучше помоги мне письмо написать.
— Письмо? А ты еще все не написал его?
— То-то и есть, что не написал.
— Ну так давай перо и бумаги.
— Ты мне скажи, Горностаев, свое мнение: как ты думаешь, зачем этот франт знакомиться хочет с Васильковыми?
— Зачем? — Горностаев опять сдвинул брови и, помолчав, сказал: — Я думаю, что ему просто скучно здесь, привык блистать на паркетах. Может, и поволочиться, что за беда! Ведь не женится… Она ему не пара…
— Знаю, что не женится. Да это-то и худо, что он будет только так, для препровождения времени, а она, пожалуй, его полюбит. Уж кабы человек, который жениться может, ну дело другое! Как мне ни больно, да уж я скрепил бы сердце, лишь бы только она счастлива была. А он поступит так, как этот господин порядочный человек, помнишь, что мы недавно читали; только несчастие ее и мое сделает.
— Она не полюбит его!
— А как полюбит?
— Не полюбит. Она знает, что,—
ты любил ее,
Как сорок тысяч франтов
— И что это капитан пускает его к себе! Сказал бы: я человек больной, куда мне новые знакомства! А то, ничего, сидит в своих валенках да усами поводит, как прусак. Еще рад небось, что честь ему делают.