– Ну, все зависит от того, как она сама на это смотрит, – горячо возразила Изабелла. – Я уже не девочка и могу делать то, что считаю нужным, – я из породы независимых. Надо мной нет ни отца, ни матери, я бедна, настроена на серьезный лад и не принадлежу к тем, кого называют «хорошенькими». Мне нет нужды изображать из себя застенчивую примерную девицу – да я просто и не могу себе этого позволить. Я положила за правило судить обо всем самой: лучше уж иметь ложные суждения, чем не иметь их вовсе. Я не желаю быть овечкой в стаде – хочу сама распоряжаться собой и знать о мире и людях много больше, чем это принято сообщать молодым девушкам. – Она перевела дыхание, но Каспар Гудвуд не успел вставить и слова, как она продолжала: – Позвольте еще вот что сказать вам, мистер Гудвуд. Вы упомянули, что боитесь, как бы я не вышла замуж. Так вот, если до вас дойдут слухи, будто я намерена совершить этот шаг – о девушках их часто распространяют, вспомните, что я сказала вам о моей любви к свободе, и рискните в них усомниться.
Она говорила с такой страстной убежденностью, а глаза светились такой искренностью, что он поверил ей. И по тому, как живо он откликнулся на ее слова, можно было заключить, что у него отлегло от сердца.
– Стало быть, вы решили просто попутешествовать год-другой? Ну два года я вполне согласен ждать; можете делать все это время, что вам угодно. Так бы с самого начала и сказали. Я вовсе не жажду видеть вас примерной тихоней – я ведь и сам не из таких. Вам хочется развить свой ум? По мне вы и так достаточно умны, но если вам этого хочется – что ж, поездите по свету, посмотрите на разные страны, я буду только счастлив помочь вам всем, чем смогу.
– Вы очень великодушны, и я всегда это знала. А если вы и в самом деле хотите мне помочь – сделайте так, чтобы нас разделяли сотни миль Атлантического океана.
– Не иначе как вы задумали что-то ужасное, – заметил Каспар Гудвуд.
– Все может быть! Я хочу быть свободной, совсем свободной – пусть даже чтобы совершить что-то ужасное, коль скоро мне взбредет это на ум.
– Хорошо, – сказал он медленно. – Я возвращаюсь домой.
И он протянул ей руку, стараясь сделать вид, что вполне доволен и уверен в ней.
Однако она была уверена в нем больше, чем он в ней. Не то что бы Гудвуд и в самом деле считал ее способной сделать «что-то ужасное», но при всем желании он не мог не видеть: то упорство с каким она отстаивала свое право на выбор не сулило ему ничего хорошего. Изабелла же взяла его руку с чувством глубокого уважения; она знала, как сильно он любит ее, и ценила его благородство. Они стояли, глядя друг на друга, рука в руке, и с ее стороны это было не только привычное рукопожатие.
– И прекрасно, – сказала она ласково, почти нежно. – Вы ничего не потеряете, поступив разумно.
– Но через два года я разыщу вас, где бы вы ни были, – ответил он с присущим ему мрачным упорством.
Наша юная леди, как мы видели, не отличалась последовательностью и, услышав подобную декларацию, тотчас изменила тон.
– Помните: я ничего не обещала – ровным счетом ничего! – И уже более мягко, желая дать ему возможность спокойно уйти, добавила: – И помните: меня не так-то легко прельстить.
– Вам скоро опротивеет ваша независимость.
– Может быть, даже наверное. Вот тогда я буду рада вас видеть.
Положив ладонь на ручку двери, ведущей в спальню, она стояла, дожидаясь, когда гость наконец откланяется. Но Каспар не находил в себе сил уйти: его поза выражала упорное нежелание расстаться с ней, а в глазах затаилась глубокая обида.
– Мне придется оставить вас, – сказала Изабелла и, толкнув дверь, крылась в спальне.
Там было темно, но через окно из двора гостиницы, разрежая темноту, проникал слабый свет, и Изабелла различила очертания мебели, тусклый отсвет зеркала и большую, с пологом на четырех столбиках, кровать. Она стояла недвижно, вслушиваясь: наконец Каспар Гудвуд вышел из гостиной, и дверь за ним закрылась. Изабелла постояла еще немного и вдруг в неудержимом порыве опустилась возле кровати на колени и уронила голову на руки.
Она не молилась, она дрожала – дрожала всем телом. Ее вообще легко бросало в трепет – пожалуй, даже слишком легко, а сейчас она вся звенела, как растревоженная ударом пальцев арфа. Правда, в таких случаях достаточно было закрыть крышкой футляр, натянуть снова полотняный чехол, но Изабелле хотелось самой подавить волнение, а коленопреклоненная поза, казалось, помогала унять дрожь. Она ликовала – Гудвуд ушел, она избавилась от него и теперь испытывала такое ощущение, словно уплатила давно тяготевший над нею долг и получила заверенную по всей форме расписку. Облегчение было огромное, а между тем голова ее клонилась все ниже и ниже: сознание торжества не покидало Изабеллу, заставляя сильнее колотиться сердце и наполняя его ликованием, но она знала, что это постыдное чувство – дурное, неуместное. Прошло не меньше десяти минут, прежде чем она встала с колен и вернулась в гостиную, и даже тогда ее еще всю трясло. Состояние это объяснялось двумя причинами – отчасти долгим препирательством с Каспаром Гудвудом, но в основном, боюсь, наслаждением, которое она испытала, проявив свою силу. Она уселась в то же кресло и взяла в руки ту же книгу, но не раскрыла ее даже для виду. Откинувшись на спинку, она напевала про себя что-то тихое, мелодичное, мечтательное – это был ее обычный ответ на события, добрый смысл которых не лежал на поверхности, – и не без удовлетворения думала о том, что за истекшие две недели отказала двум пламенным поклонникам. Любовь к свободе, которую она так ярко расписывала Гудвуду, носила пока для нее только умозрительный характер: до сих пор она не имела возможности проявить ее. Однако кое-что, как ей казалось, она уже совершила – испытала радость если не битвы, то по крайней мере победы и сделала первый шаг на пути к исполнению своих планов. В свете этих радужных мыслей образ мистера Гудвуда, печально бредущего по закопченному Лондону, бередил ей совесть, и, когда дверь в гостиную внезапно отворилась, она вскочила в страхе, что сейчас увидит его вновь. Но это была возвратившаяся из гостей Генриетта Стэкпол.