– Но я… я несу ответственность за жизнь… за жизнь пассажиров… – забормотал Элледок, – и потому…
– …и потому вы сделаете все, что в ваших силах, не так ли? Кошмарная фраза! Когда один дирижер заявил мне, что «сделает все, что в его силах», чтобы обеспечить музыкальное сопровождение моих партий, я указала ему на дверь. Но море – не театральные подмостки, или я не права?.. А в общем дайте-ка пройти…
После этого она выудила из огромной сумки одну-единственную сигарету и зажигалку и прикурила так быстро, что никто не успел оказать ей соответствующую услугу.
Чарли Болленже был очарован. В ней было что-то такое, что вдохновляло его и одновременно пугало. Ему казалось, что теперь, когда она взошла на борт, «Нарцисс» вернется в порт целым и невредимым даже без киля, даже без руля и без двигателя. И он вдруг ощутил уверенность, что по окончании рейса верховная власть на судне перейдет в другие руки, а капитан Элледок отправится гнить в трюме с кандалами на ногах и с надежным кляпом во рту. По крайней мере, именно это апокалиптическое видение промелькнуло в мозгу у взволнованного Чарли, разрывающегося между ужасом и восторгом. На протяжении десяти лет их совместных плаваний никто и никогда раньше не выражал Элледоку, бородатому тирану, которого жестокая судьба дала ему в спутники, своего столь явного презрения и пренебрежения. И Чарли предпринял еще одну попытку завладеть рукой героической Дивы, на этот раз ему повезло, и он приложился губами к промежутку между двумя огромными кольцами, но одно из них оцарапало ему нос; ибо Дориаччи, полагая, что все уже представлены друг другу давным-давно, была удивлена столь запоздалой галантностью и принялась вырывать руку с бесцеремонностью горожанина, очутившегося в деревне, где его от избытка чувств вдруг принялась облизывать коза. На носу у Чарли появилась кровоточащая царапина.
– О! Прошу прощения! Прошу прощения, мой мальчик!.. – воскликнула искренне потрясенная Дива. – Приношу свои извинения, но вы меня так напугали! Ведь я полагала, что все эти целования ручек, все церемонии, – ну, можно сказать, уже закончены! Пока не попала вам по носу… – Она говорила очень быстро, то и дело прикладывая к его носу старинный батистовый платочек, чудесным образом извлеченный из той же самой бездонной сумки, и, в конце концов, он тоже ощутил нечто, похожее на страх. – О, кровь не останавливается, идите ко мне в каюту. У меня есть йод. Вы знаете, что чаще всего источником инфекции для человеческой кожи являются драгоценные камни… Так вот, идемте, – настаивала она, несмотря на робкие возражения Чарли. – Идемте со мной, чтобы помочь мне устроиться… Помочь мне устроиться, вот и все: смею вас уверить, капитан Аддок, – добавила она, словно командир судна проявил какие-либо признаки ревности. – Я путешествую одна, правда, бывают случаи, когда я возвращаюсь не совсем одна. Но не в этот раз: я совершенно опустошена… Мы давали «Дон Карлоса» в Метце, и у меня осталось одно желание: спать, спать, спать! Но, само собой, я буду петь по десять минут между двумя сиестами, – добавила она в утешение. И, взяв Чарли за подбородок, объявила: – Ну что ж, милости прошу, месье Таттенже, ко мне в каюту! И, пожалуйста, побыстрее!
И более не удостаивая взглядом капитана и не обратив ни малейшего внимания на тоскливо-жалобное: «Да я Элледок, Элледок», раздавшееся, когда она обозвала его «Аддоком», она поднялась и двинулась сквозь толпу.
Каюта была просторной и роскошной, но казалась ей ужасно тесной, и Кларисса ждала. Эрик насвистывал неподалеку, в ванной. Он всегда свистел, принимая душ, как человек, у которого на душе беззаботно, но в этом его насвистывании было нечто нарочитое, нечто натужное и почти сердитое, вызывающее у Клариссы ассоциации с чем угодно, за исключением беззаботности. Следует заметить, что притворство – одно из самых трудных деяний при кажущейся легкости, а Эрик был скверным актером, играющим легкую комедию. Беззаботность по определению предполагает умение забывать, а заставлять себя забывать требует само по себе усилий парадоксально-мучительных. Временами, когда Кларисса забывала, что он ее больше не любит, когда она забывала, что он ее больше не желает, что он ее презирает и что он ей внушает страх, он представлялся ей чуть ли не комическим персонажем. Но это случалось крайне редко; остальное время она ненавидела в самой себе неодолимую и безграничную заурядность, за которую он ее упрекал безмолвно и непрестанно, и справедливо, заурядность, заметить которую до свадьбы ему помешала обычная для влюбленных близорукость, та самая непреодолимая заурядность, которую она так и не сумела скрыть под самым толстым слоем притворства и которую ухитрилась сделать кричащей.