— О, не стоит. Они уже выехали.
Когда Элен ушла, Рита задумчиво налила себе чаю из термоса. Сквозь стеклянную дверь она видела, как, пряча лицо от ветра и подняв воротники, мимо спешат прохожие. Вечер явно не годился для ужина в ресторане, а кроме того, она устала от Пако, устала от семейства Тексейра. Пепе сказал, что они опять ссорятся, но, думала Рита, стоя на коленях на кушетке перед зеркалом, я слишком устала для того, чтобы играть роль матери-примирительницы.
В огромном зеркале ее лоб растворился в пятне света, а щеки — в тени; усталые, измученные глаза бездумно скользили по отражению комнаты. Рука, казавшаяся такой твердой, дрожала, голова склонилась чуть набок, словно Рита к чему-то прислушивалась. Замершая комната — и в зеркале, и реальная — тоже, казалось, прислушивалась. Какой-то прохожий на ходу бросил взгляд, сквозь стеклянную дверь, и, увидев в его глазах удивление, Рита улыбнулась и подумала: хорошо, что шторы на двери еще не спущены.
Для группки детей филиппинских изгнанников, для детей, которые вместе росли на улицах Гонконга, Рита была неоспоримым вожаком. Мэри и Пако могли время от времени побунтовать, сыновья Монсона порой пытались высокомерно игнорировать ее, но ненадолго: в конце концов они шли туда, куда она вела их, — хотя бы потому, что у нее было больше денег. Ее отец держал фотостудию, а матери принадлежало небольшое ателье. Дома ее баловали, но в то же время она чувствовала себя одинокой и поэтому завела себе собственную семью, в которую вошли Мэри и Пако, а также Пепе и Тони. Но они нуждались в ней больше, чем она в них. По отдельности забитые и робкие, дети эмигрантов преображались в «банде Риты» и с шумной самоуверенностью захватывали парки и детские игровые площадки, не уступая чистеньким английским или очкастым китайским детям. В Гонконге расы смешиваются редко, на детских игровых площадках — никогда.
Во время войны Рита потеряла и отца, и мать. Она продала ателье и перебралась в фотостудию, где Пепе, тогда безработный, помогал ей проявлять мутные снимки самодовольно улыбающихся японских солдат. Ни возраст, ни война не умалили авторитета Риты в ее — некогда детском — государстве: она женила Пако на Мэри, упорно пыталась переубедить Тони, намеревавшегося посвятить себя служению богу, а Пепе как бы «законсервировала» для себя до лучших времен. Все пятеро остро ощущали свою непричастность к войне и в военном Гонконге вели себя так же, как когда-то в детстве на игровых площадках: держались замкнутой группой, ни с кем не сходились — пятеро подростков без родины, живших в своем собственном волшебном мире.
Их мир был прочен, как скала, на которой покоился сам Гонконг, но после того, как отец Пепе побывал в Маниле, а потом оттуда вернулся Пако, этот мир, чувствовала Рита, начал разваливаться. Что-то иное, нездоровое проникло в него и ощущалось во всем: в беспокойстве на лице Мэри, на лице Пако, даже на лице Пепе, и сейчас, когда Рита стояла на коленях и причесывалась, склонив голову набок, словно прислушиваясь, она видела то же беспокойство на своем лице в зеркале. Услышав сигнал машины, она попробовала встать, но это ей удалось не сразу, и, вздрогнув, она уставилась на отраженный в зеркале старенький «остин» Пепе, приткнувшийся возле салона, и на Мэри, которая высунулась из машины и махала ей рукой. Что ж, Мэри выглядит не такой уж несчастной, подумала Рита, неохотно подымаясь и ища взглядом плащ.
Мэри сидела впереди, рядом с Пепе.
— Я одолжила на сегодняшний вечер твоего кавалера, Рита, — весело сказала она и, показав рукой на заднее сиденье, добавила. — А ты можешь взять моего.
Полулежащий на сиденье Пако молча подвинулся, и Рита села рядом. Она неодобрительно посмотрела на него.
— Ты даже не побрился, — заметила она, надевая перчатки.
— А я в старом свитере, — сказала Мэри, когда машина уже мчалась к парому. — Не сердись, дорогая. Все получилось так неожиданно.
Рита вздохнула и откинулась назад, подперев щеку рукой в перчатке. Пепе повернулся и виновато посмотрел на нее, Пако молчал, прислонившись головой к спинке сиденья.