Сделав два-три круга, птица набирала высоту; Людовик натягивал лук, и, если стрела, не попав в цель, вонзалась в стену, он обрушивался на неловкого конюшего за то, что тот неудачно выпустил голубку.
– Сегодня, Людовик, вы, по-моему, особенно искусны, – обратился к племяннику Карл Валуа, – но, если вы отложите на мгновение ваши охотничьи подвиги, я могу сообщить достаточно серьезные вещи, о которых уже имел честь вам докладывать.
– Ну, что там еще опять? – нетерпеливо огрызнулся Людовик.
Он был возбужден своей забавой, на лбу его выступили крупные капли пота. Вдруг он заметил архиепископа и махнул конюшему, чтобы тот вышел прочь.
– Стало быть, ваше высокопреосвященство, это правда, что вы препятствуете избранию папы?
– Увы, государь, – ответил Жан Мариньи. – Я прибыл сюда, дабы открыть вам правду относительно действий, каковые, я полагал, свершаются по вашему приказанию, но с великим сожалением узнал, что они противоречат вашей воле.
Тут с самым чистосердечным видом, елейно торжественным тоном архиепископ открыл королю все маневры Ангеррана де Мариньи, имеющие целью помешать единению конклава и задержать избрание на святой престол кардинала Жака Дюэза.
– Как ни тяжко мне, государь, – продолжал он, – разоблачать перед вами дурные поступки моего брата, поверьте, куда как тяжелее сознание того, что действовал он вопреки и наперекор интересам государства. Отныне я не числю его более среди членов моей семьи, ибо человек моего положения имеет лишь одну истинную семью – во Христе и в лице своего короля.
«Слушая этого молодца, недолго пустить слезу умиления, – думал Робер. – Здорово у мошенника язык подвешен».
Забытая за разговором голубка уселась на выступ оконца. Сварливый послал стрелу, и та, пронзив насквозь туловище птицы, разбила окно.
– В каком я теперь очутился положении? – завопил вдруг Людовик, оборачиваясь к Карлу Валуа.
Робер Артуа, не теряя зря времени, подхватил архиепископа и вытащил его из амбара. Король остался наедине с дядей.
– Да, да, в каком я теперь очутился положении? – повторил король. – Предали со всех сторон, надавали обещаний и ни одного не сдержали. Сейчас уже середина апреля, до лета осталось полтора месяца, а ведь помните, дядя, что сказала королева Венгерская: «До лета». Устроите вы мне папу через полтора месяца или нет?
– Говоря по совести, не думаю.
– Ну вот, ну вот видите! Что же со мной будет?
– Я советовал вам еще зимой развязаться с Мариньи.
– Но, поскольку я с ним не развязался, не лучше ли призвать Ангеррана, отчитать его хорошенько, пригрозить ему и приказать сделать решительный поворот. Ведь, если не ошибаюсь, он один может нам помочь?
Под влиянием растерянности, а вернее, повинуясь голосу прирожденного упрямства, Сварливый опять решил прибегнуть к помощи Мариньи как к единственному выходу из создавшегося положения. Он зашагал неровным тяжелым шагом по амбару; сапоги его были сплошь облеплены белыми голубиными перьями.
– Послушайте-ка, племянник, – вдруг произнес Карл Валуа, – мне дважды довелось оставаться вдовцом, схоронив двух превосходных жен. Велика несправедливость судьбы, коли она не может избавить вас от забывшей стыд супруги.
– Ну да! – воскликнул Сварливый. – Ах, если бы только Маргарита сдохла!
Внезапно он остановился посреди амбара и поднял взор на своего дядю; с минуту оба стояли неподвижно, пристально глядя в глаза друг другу.
– Зима нынче выдалась суровая, а пребывание в тюрьме не особенно благоприятствует здоровью женщины, – продолжал Карл Валуа. – Давно уже Мариньи ничего не сообщал нам о состоянии Маргариты. Просто удивительно, как это она еще переносит такой режим… Быть может, Мариньи скрывает от вас ее болезнь, не хочет говорить, что конец ее близок?
Вновь воцарилось молчание. Слова дяди пробудили самые заветные желания Людовика; однако никогда сам он не осмелился бы первым выразить их вслух. Но теперь перед ним стоял сообщник, который брал на себя все, освобождая Людовика даже от необходимости говорить, желать.
– Вы заверили меня, племянник, что отдадите мне Мариньи в тот самый день, когда у нас будет папа, – сказал Валуа.