При этих словах Гуччо вдруг вспомнил, что он прибыл в Крессэ не только для того, чтобы расточать любезности. Воспользовавшись тем, что они были в комнате одни, он осведомился у Мари, по-прежнему ли хранится в тайнике часовни отданный ей прошлой осенью ларец.
– Вы обнаружите ларец в том самом месте, куда мы его с вами положили, – ответила Мари. – И это также тревожило меня, я боялась, что могу умереть, а как поступить с ларцом – не знала.
– Не тревожьтесь больше, я заберу ларец с собой. И если только вы меня любите, молю вас, не говорите о смерти.
– Больше не стану, – ответила Мари улыбаясь. Уверив больную, которая с наслаждением взялась за чернослив, что он будет теперь чаще наведываться к ней, Гуччо спустился в зал.
Он объявил мадам Элиабель, что привез с собой из Италии бесценные чудодейственные реликвии и хочет помолиться один в часовне за окончательное исцеление Мари. Вдова умилилась душой при мысли, что этот ловкий, деловой и преданный их дому юноша к тому же еще столь благочестив. Нет, решительно, он обладал всеми мыслимыми достоинствами.
Гуччо, получив у хозяйки ключ, заперся в часовне; там он зашел за маленький алтарь, без труда отыскал вращающийся камень и, порывшись среди костей безымянного святого, отыскал свинцовый ларец, где лежала расписка, выданная архиепископом Жаном де Мариньи.
«Вот она – реликвия, могущая исцелить все государство Французское», – шепнул он. Он водворил камень на место и вернулся к хозяевам с самой благочестивой миной.
После жарких объятий владелицы замка и двух ее сыновей Гуччо, осыпаемый благодарностями, поскакал в Париж.
По дороге он, чувствуя непомерную усталость, вынужден был остановиться на ночлег в маленькой деревушке, именуемой Версалем. Только на следующий день предстал он перед дядей и рассказал ему все, или, вернее, почти все, свои подвиги: в частности, он не особенно распространялся о распоряжениях, отданных им относительно семейства де Крессэ, но упомянул их имя в связи с их бедственным положением и обрушился на незаконные действия прево с такой яростью и гневом, что банкир только диву давался.
– Ты привез расписку архиепископа? – спросил Толомеи.
– Конечно, привез, дядюшка, – ответил Гуччо, протягивая свинцовый ларец.
– Итак, ты уверяешь, – продолжал Толомеи, – что этот прево сам признался в том, что удваивает налоги с целью выделять требуемую часть одному из секретарей де Мариньи. А не знаешь, какому именно?
– Могу узнать. Портфрюи теперь считает меня своим лучшим другом.
– И он утверждает, что и другие прево действуют таким же образом?
– Утверждает совершенно определенно. Ну разве это не позор? Ведь все они гнусно наживаются на голоде, жрут как свиньи, когда вокруг них мрет народ. Разве не обязаны мы довести это до сведения короля?
Левый глаз Толомеи, тот самый глаз, который, как утверждала молва, еще никому не удавалось увидеть, вдруг широко раскрылся, и лицо банкира приняло не свойственное ему выражение иронии и тревоги. Одновременно банкир соединил ладони и несколько раз потер кончики жирных пальцев с длинными острыми ногтями.
– Что ж! Ты, Гуччо, привез мне добрые вести, – сказал он и добавил с улыбкой: – Весьма и весьма добрые вести.
Когда наш современник старается представить себе Средневековье, ему кажется, что добиться своей цели он может лишь напряженной работой воображения. Средние века видятся ему зловещей эпохой, отступившей во мрак прошлого, тем часом истории, когда на небе вовсе не появлялось солнце, а тогдашние люди, общественное устройство в корне отличались от того, что мы видим сейчас. А ведь достаточно получше присмотреться к нашей Вселенной, читать каждое утро свежие газеты, чтобы понять; Средневековье у нашего порога, оно не желает уходить прочь и выражает себя не только в материальных памятниках: оно продолжает жить за морем, омывающим наши берега, рядом, всего в нескольких часах полета; оно составляет неотъемлемую часть того, что в наши дни еще именуется Французской империей, и ставит перед государственными деятелями XX века вопросы, которые те не в состоянии разрешить.