Женщины всей махалли готовились сами по себе, в глубине комнат, одна Оппок-ойим всё ещё не приехала из города, куда уехала сватать на завтрашний пир боготворимого и неуловимого Бахриддина. У соседки Айши, две её вдовые домочадки — Сания и Учмах нарезали платки и полотенца из бязи, купленной подешёвке из дома Соли-складовщика. «Ворованное — самое лучшее!» — определила Айша, поскольку домашняя бязь складовщика была столь прочна, что ножницы тупились быстрее, чем старушка Айша успевала бегать к Хуврону-брадобрею в будку, где тот натачивал на своих ремнях не только эти ножницы, но и ножи, которыми резали морковь и лук, мясо и сало, картошку и тыкву, дыни и арбузы.
Словом, вся махалля была при деле, даже горбатый еврей Дядя Моня, о котором никто ничего не знал, и тот вышел красить к пиршеству свою калитку.
Ровно к полуночи землекоп русского кладбища татарин Риф выкопал отменный очаг, на который навесили огромный — на 25 килограммов риса казан, привезённый на грузовике из Кок-терека от старика Занги-бобо мордвином Мурзиным и Мефодием-юрфаком. Заработанную бутыль Мурзин отдал Мефодию, поскольку сам ещё был, как он говаривал, «за рублём». Мефодий же быстро соединил свою извечную троицу вместе с Кун-охуном и Тимурханом и некоторое время спустя они все втроём ушли на станцию, исполнять свой вечный обряд, но ушли на этот раз без шума.
Мальчик не спал эту ночь и впервые не по недосмотру взрослых, а по их настоянию. Надо было устать к завтрашнему событию, чтобы легче его перенести, а может быть ещё зачем, — многое творилось в эту ночь впервые — впервые в тандыре у бабушки пекла лепёшки наёмная Рохбар, впервые дед не насмешничал над двумя одноглазыми с разных сторон друзьями — ширазским персиянином Джебралем и чустовским таджиком Фатхуллой, сталкивая их лбами — он осанисто, как надлежит хозяину происходящего, наблюдал за всем из тени, шепча что-то своим детям-гонцам, и те уже передавали его распоряжения Наби-одноруку, который уже трещал, как мог…
Но как ни старался мальчик уследить за всем, поскольку ему то и наказывала бабушка, а всё же ближе к утру, поев у тётушки Рохбар в её сарайчике горячей — прямо из тандыра — лепёшки, он сел на хлопковую шелуху, в которую на зиму дед закладывал огромные чёрные арбузы, и как-то прикорнул. Едва ли он спал долго — всего какой-то обрывок сна, из которого его извлёк голос бабушки: «Ну-ка, примерь это!» А успел он увидеть вот что: будто бы в каком-то лапчатом лесу, так что из-под него совсем не видно неба, мальчик натыкается на дупло, кишащее осами, и сзади этого дерева вдруг появляется тётушка Рохбар, которая оказывается одноруким дядей Наби, сосущим свою единственную руку, обмакнутую то ли в мёд, то ли в боль. «Я здесь пасечник», — говорит бабушка тётушке Оппок-ойим, у которой почему-то уже вместо руки отнимается нога, «Давай-ка теперь обмакнём сюда твою пипиську»… Мальчик пугается, замечая смеющихся в стороне люльчат и плачущего Шапика, слышит: «Ну-ка, примерь это…». Когда отнятая пиписька превращается в руках в школьную ручку, он печально успевает подумать о спасительном жеребёнке, но видит у коновязи лишь приставленную лесенку… и обнаруживает всё ту же самую живую лесенку в закутке у тёти Рохбар и слышит живой голос бабушки: «Ну-ка примерь эти сапожки…»
Мальчик сел на нижний перехват лесенки и только теперь припоминая свой сон, стал примеривать новые сапоги.
— Тормасми?
— Этигим тор булса — дунёни кенглигидан не фойда[109], — произнёс мальчик охрипшим от краткого сна голосом, женщины всплеснули руками и расхохотались, а тётя Рохбар, та и вовсе пошлёпала рапидой[110] по попке.
— Совсем уже джигит!
Он вышел в этих сапогах, несколько жавших его расползшиеся за босое лето ноги, но жали легко и удобно, как будто бы ступни его покрылись от долгого босоножничания новой облаткой, и он прошёлся, стуча как будто костяными ногами по цементному пятачку сразу после калитки.
Занимался летний, скорый на подъём рассвет. Петухи Мартинсонов будили ишака люли Ибодулло-махсума, а тот — колхозных коров на ферме «Самараси» Фронтовик Фатхулла отпросился на полчаса и погнал своих ветеранских баранов в тугаи Солёного арыка. Последними захрюкали свиньи корейцев и их запах, отлежавшийся за ночь, пошёл на некоторых струях рассветного ветра в сторону станции, где вовсю уже дудел Акмолин и сверещал свистком, пугая невыспавшихся ворон — невыспавшийся Таджи-Мурад. С рассветом, но еще невставшим солнцем люди потянулись к ним на плов.