Холодея от ужасных предчувствий, я вертел в руках розовую кружевную тряпку и ничего не понимал. Что за черт? При чем здесь лифчик? И вдруг я вспомнил обезумевших женщин, навалившихся на Захара. Мне стало страшно за Ирку. Я отшвырнул лифчик, вскочил и бросился на кухню.
Ирка сидела на табуретке, опершись локтями на стол и обхватив голову руками. Между пальцами правой руки у нее дымилась сигарета.
– Не прикасайся ко мне, – произнесла она спокойно и страшно.
– Ирка! – жалобно сказал я. – Иришка! Тебе плохо?
– Животное… – непонятно сказала она, оторвала руку от волос и поднесла к губам дрожащую сигарету. Я увидел, что она плачет.
…„Скорую помощь“? Не поможет, не поможет, при чем здесь „скорая помощь“… Валерьянки? Брому? Господи, лицо-то у нее какое… Я схватил стакан и налил воды из-под крана.
– Теперь все понятно… – сказала Ирка, судорожно затягиваясь и отстраняя локтем стакан. – И телеграмма эта понятна, и все… Докатились… Кто она?
Я сел и отхлебнул из стакана.
– Кто? – тупо спросил я.
На секунду мне показалось, что она хочет меня ударить.
– Это надо же, какая благородная скотина, – проговорила она с отвращением. – Не захотел, значит, осквернять супружеское ложе… Ах, как благородно… У сына в комнате развлекался…
Я допил воду и попытался поставить стакан, но рука меня не слушалась. Врача! – металось у меня в голове. Ирка моя, маленькая, врача!
– Ладно, – сказала Ирка. Она больше не смотрела на меня. Она смотрела в окно и курила, поминутно затягиваясь. – Ладно, не будем. Ты сам всегда говорил, что любовь – это договор. У тебя всегда это очень красиво получалось: любовь, честность, дружба… Только уж могли бы проследить, чтобы лифчики за собой не забывали… Может быть, там еще и трусики найдутся, если поискать?
У меня словно шаровая молния лопнула в голове. Я сразу все понял.
– Ирка! – сказал я. – Господи, как ты меня напугала….
Конечно, это было совсем не то, что она ожидала услышать, потому что она вдруг повернула ко мне лицо, бледное милое заплаканное лицо, и посмотрела на меня с таким ожиданием, с такой надеждой, что я сам чуть не разревелся. Она хотела только одного: чтобы все сейчас же разъяснилось, чтобы все это оказалось чепухой, ошибкой, нелепым совпадением.
И это был последний камушек. Я больше уже не мог. Я больше не захотел держать это при себе. И я обрушил на нее всю лавину ужаса и сумасшествия последних двух дней.
Не знаю, наверное, вначале мой рассказ звучал как анекдот. Скорее всего, так оно и было, но я говорил и говорил, ни на что не обращая внимания, не давая ей возможности вставить язвительное замечание, кое-как, без всякого порядка, плюнув на хронологию, и я видел, как выражение недоверия и надежды на ее лице сменилось сначала изумлением, затем беспокойством, затем страхом и, наконец, жалостью…
Мы уже сидели в большой комнате перед распахнутым окном – она в кресле, а я на ковре рядом, прижавшись щекой к ее колену, – и тут оказалось, что за окном – гроза, фиолетовая туча развалилась над крышами, хлещет ливень, и свирепые молнии ввинчиваются в темя двенадцатиэтажника, уходя в него без остатка. Крупные холодные брызги шлепались в подоконник, залетали в комнату, порывы ветра вздували желтые шторы, а мы сидели неподвижно, и она тихонько гладила меня по волосам. А я испытывал огромное облегчение. Выговорился. Избавился от половины тяжести. И теперь отдыхал, прижав лицо к ее гладкому загорелому колену. Гром грохотал почти непрерывно, и разговаривать было трудно, да, в общем-то, мне и не хотелось больше разговаривать.
Потом она сказала:
– Димка. Ты только не должен на меня оборачиваться. Ты должен так решать, как будто меня нет. Потому что я все равно буду с тобой всегда. Что бы ты ни решил.
Я крепче прижался к ней. Собственно, я знал, что она так скажет, и толку от этих ее слов, собственно, никакого не было, но все равно я был ей благодарен.
– Ты меня прости, – продолжала она, помолчав, – но в голове у меня это никак не укладывается… Нет, я верю тебе, верю… только как-то уж очень страшно все это получается… Может быть, все-таки какое-то другое объяснение поискать… более… ну, что ли… попроще что-нибудь, попонятнее…