На самом деле эта Женева, единая и неделимая, существовала лишь в воображении Исаака. Еще с конца XVII века город начали сотрясать протестные выступления, вроде тех, что случились в 1734 и 1737 годах. Их свидетелем будет и сам Жан-Жак: тогда протесты с трудом удалось усмирить Посредническим эдиктом, который предоставлял горожанам некоторые незначительные уступки. Да и сам Руссо в период своих «Писем с горы» станет причиной таких же серьезных потрясений. И всё же этот отцовский миф рано и потому очень прочно внедрился в его сознание. Романы и Плутарх, патриотизм и гордость республиканца сплавились в нем воедино и породили двойственность его натуры: «сердце гордое и в то же время нежное; характер женственный и всё же непокорный».
Овдовевший Исаак нередко ощущал приливы горечи и потребность говорить об ушедшей супруге. «Ну что, отец, — спрашивал его тогда Жан-Жак, — значит, сейчас опять будем плакать?» Отец любил своего сына, но не мог забыть, что именно его появление на свет стоило жизни любимой жене. Иногда он прижимал сына к сердцу и шептал: «Верни ее мне». Этого могло оказаться вполне достаточно, чтобы наградить мальчугана серьезным комплексом вины. Когда же жизнелюбивая натура Исаака брала верх, он опять становился завзятым охотником и любителем поесть, «человеком удовольствий», не слишком усердным в работе. В июне 1717 года пришлось даже продать дом на Гранд-Рю и устроиться на третьем этаже дома по улице Ку-танс в районе Сен-Жерве.
Руссо почти ничего не рассказывал о своем старшем брате Франсуа, «небрежно воспитанном» и склонном к нехорошим поступкам. Тому едва исполнилось 12 лет, когда отец был вынужден отдать его на шесть недель в исправительный дом. И напрасно: Франсуа убежал оттуда и обокрал не то семейный дом, не то мастерскую. Жан-Жак, более послушный, естественно, стал любимцем. Его не пускали слоняться по улицам, и он играл со своим кузеном Абрахамом Бернаром, слушал песенки тетушки Сюзон или зарывался в книги. Впрочем, иногда вредничал, как все дети. Так, однажды, чтобы подразнить сварливую соседку, он пописал ей в горшок, пока старая карга была на проповеди. И не раз, вспоминая, посмеивался над этим, когда создавал свою «Исповедь». Словом, у него было беззаботное детство.
Продлилось оно, однако, недолго. В июне 1722 года Исаак охотился в одном лье[1] от Женевы. Пытаясь проскакать по нескошенному лугу, он поссорился с его владельцем. 9 октября Исаак встретил на улице одного из слуг этого человека и предложил уладить инцидент со шпагой в руке. Для наглецов, отвечал тот, у него есть только палка. Вместо ответа Исаак ударил его по щеке и украсил щеку широким шрамом. Раненый подал жалобу на Исаака, но когда за Исааком пришли, то оказалось, что он исчез: с 11-го числа он скрывался в Нионе, на территории Берна.
Исаак имел вспыльчивую натуру, да и замкнутый образ жизни с двумя детьми действовал на него угнетающе. К тому же он, вне всякого сомнения, чувствовал себя униженным из-за своего социального положения. Когда противников разнимали, Исаак кричал своему обидчику: «Ты еще попомнишь меня: я Руссо!» Он несколько раз повторил: «Я Руссо!» Это был вопль изгоя, оскорбленного презирающим его богачом.
Скрывшись, Исаак оставил своих сыновей на попечение свояка, Габриэля Бернара. С 21 октября Франсуа был отдан в ученики к часовщику. Вскоре, однако, этот неисправимый беглец и вовсе исчез где-то на просторах Германии. Жан-Жак был отдан в пансион вместе с кузеном Абрахамом Бернаром.
Дети оказались в деревне Босси под присмотром пастора Ламберсье и его сестры Габриэль. Жан-Жак тяжело переносил отсутствие отца, но вслух на это не жаловался. Зато деревня привела его в восторг. Он открыл для себя очарование простора и свободы, новизну сельской жизни и мальчишеской дружбы. Вместе с Абрахамом они делали домашние задания, играли, ссорились, мирились, поверяли друг другу секреты. Пастор их обучал, но не нагружал работой.
Жан-Жак провел здесь два года, от которых у него осталось множество воспоминаний, описанных затем в «Исповеди» и в «Эмиле». Так, однажды вечером, чтобы наказать его за насмешки над трусостью кузена, пастор послал его за Библией в церковь. Ночь была черна как смоль, и когда он шел через кладбище, волосы у него на голове вставали дыбом от страха; во тьме склепа ему чудились какие-то жуткие шорохи. Он уже был готов бежать со всех ног — но тут ясно представил себе, какими насмешками будет встречена его трусость. И тогда он решительно вбежал в церковь, схватил Библию, вернулся, задыхаясь, но торжествуя, и положил ее на стол пастора.