— Где же он? — равнодушно спросила Антония. — Разве ему неизвестно, что я здесь?
— Он знает об этом, но не смеет предстать перед вами, опасаясь, что его присутствие встревожит вас и что вы сочтете его виновным в ошибке, благодаря которой вы стали его пленницей.
— Пленницей, говоришь ты! Антония свободнее, чем воздух! Еще этой ночью я была далеко отсюда, в чудесных рощах, и дышала там таким чистым воздухом! Никогда еще не видала я столько цветов! И сестра моя была со мной; но она захотела остаться там. Я часто бывала в тех краях, когда была моложе; но никогда не была я там с моей матерью. С тех пор моя жизнь так изменилась…
Антония опустила голову на руку и закрыла глаза. Лицо ее пылало темным румянцем; губы пересохли от жара. Она одновременно и смеялась и рыдала.
Судьба Антонии свершилась. На земле у нее не оставалось никого, кроме этого страшного, влюбленного в нее человека, который так таинственно предстал перед нею в Фарнедо и был самим Жаном Сбогаром. Любовь Жана Сбогара охраняла ее и была так заботлива и целомудренна, что это, наверно, удивило бы ее, если бы расстроенный рассудок позволил ей подумать о своем положении. Из хижин Сестианы привели молодых женщин, которые прислуживали ей и ухаживали за ней, из соседних городов были приглашены или привезены насильно знаменитые врачи, чтобы излечить ее недуг; священник, давнишний узник разбойников, тот самый, что служил погребальный молебен по г-же Альберти в подземелье, превращенном в часовню для этой Церковной службы, неотступно находился возле ее ложа, чтобы приносить ей утешения неба, когда у нее появлялись проблески сознания.
Все эти свирепые люди, в душе которых рождались до сих пор одни лишь кровожадные замыслы, выражали ей свою покорность самыми трогательными и нежными способами, словно очищенные ее невинностью и тронутые ее горем. Антония постепенно привыкала видеть их и рассказывать им о тех причудливых грезах, что сменяли друг друга в ее больном воображении. Один только Жан Сбогар, несмотря на то, что лицо его всегда было закрыто черным крепом или забралом шлема, не осмеливался появляться возле нее иначе, как во время ее сна или в те минуты, когда она бывала в бреду и никого не узнавала; только тогда мог он упиваться мучительным созерцанием любимой, не опасаясь внушить ей страх и отвращение. Но все же однажды, не в силах более скрывать терзавшие его чувства, он упал к ее ногам и глухо вскричал сквозь рыдания: — Антония, дорогая Антония!
Она повернулась в его сторону и ласково поглядела на него. Он хотел тотчас же удалиться, но она сделала ему знак, чтобы он оставался, и он остановился, склонив голову на грудь, всем своим видом выражая повиновение и внимание.
— Антония! — произнесла она после минуты молчания. — Это, кажется, в самом деле мое имя; так называли меня в доме, где я родилась; мне тогда обещали, что я буду счастлива. Слушай, — сказала она, взяв разбойника за руку, — я хочу рассказать тебе одну тайну. В дни моей ранней юности, когда я думала, что жить так легко и отрадно, когда кровь еще не пылала в моих жилах, когда щеки мои не горели от слез, когда я не видела духов, что носятся по лесам, разверзают землю, топнув ногой, и открывают в ней бездны глубже моря, выбрасывая оттуда потоки огня; когда души убийц, не знающие покоя в могиле, еще не кружились вкруг меня с жестоким смехом, когда, пробудившись, мне не приходилось отрывать от себя ядовитую змею, вцепившуюся мне в волосы, змею, голова которой в синеватой ядовитой пене покоится у меня на шее… В те далекие дни я знала одного ангела, странствовавшего на земле; лицо его тронуло бы сердце отцеубийцы. Но я только мельком видела его, потому что господь отнял его у меня, позавидовав моему счастью… Я называла его Лотарио, моим Лотарио… Помню, у нас был дворец — далеко-далеко, в горах. Никогда не найти мне туда дороги…
Хотя разбойник не открывал своего лица, Антония заметила, что при последних словах слезы его полились еще сильней. Она улыбнулась ему с нежным состраданием; потом она снова взяла его руку, которую было выпустила и которая не смела задержать ее руки, и сказала: