Года два назад в Доме журналистов кто-то болтал, что Яцек почти гений, а если еще поработает, так и вообще гением сделается, но сейчас он не работал и даже не смотрел на своих уродов. Кажется, он был в оцепенении.
Я тоже был эти дни в каком-то оцепенении, но все же днем я безвольно метался по массовкам и, пользуясь могуществом знаменитых своих друзей, зарабатывал иной раз трешницы. Все же я помнил, что мне надо питать и себя, и Яцека.
А он ничего не помнил, так и сидел день-деньской в своей дорогой шубе и смотрел на кафель. Лишь иногда вставал, чтобы разогнать кровь по стареющим жилам. Вот только сегодня он высказался насчет выпивки, и я этому был рад, даже при отсутствии реальных надежд.
— Может быть, поедем к кому-нибудь, Яцек? — спросил я. — В конце концов…
— Отпадает, — сказал он и встал.
Я посмотрел на него снизу, увидел, какой он большой и почти великий, и понял — действительно, ездить к кому-нибудь ему не пристало. Да я и сам не любитель таких занятий. Тяготы жизни еще не сломали мою индивидуальность. Сам я могу угостить, когда при деньгах, никогда не скуплюсь, но ездить к кому-нибудь и сшибать куски — экскьюз ми!
А Яцек что-то заходил-заходил, задвигался и вдруг нырнул в каменные свои джунгли, в пещеру, в дикий этот храм, замелькала по обширной студии его каракулевая шапка.
Он появился, таща в руках, как охапку дров, три небольшие фигуры — по полметра примерно длиной.
— Вот, — сказал он, — давай продадим эти вещи.
И поставил одну из фигур на пол. Это была небольшая женщина, сидящая по-турецки, шея длинная-длинная, маленький бюст, а ножищи очень толстые, непропорционально развитые ноги. — Ранний период, — сказал Яцек и покашлял в кулак.
Может быть, раньше это была сравнительно приличная скульптура, но, пройдя через разные яцековские периоды, стала она темной, пятнистой и в трещинах.
Яцек очень волновался. Он ходил вокруг фигуры и вздыхал.
— Да-а, — сказал я. — Продашь ее, как же.
— Знаешь, — шепнул мне Яцек в волнении, — это шикарная вещь.
— Так она же вся в трещинах.
— Миша, что ты говоришь? Ведь это же от холода. В тепле она согреется, и трещин не будет.
— А почему шея такая длинная?
— Ну, знаешь, — взревел он. — Уж от тебя я этого не ожидал!
— Тише, Яцек, дорогой, — сказал я. — Не кричи на меня. Я. может, больше тебя заинтересован, чтоб продать, но трещины…
— Я их сейчас замажу! — закричал он и вмиг замазал эти трещины.
Ладно, мы пошли. Завернули эти фигурки в старые номера «Советской культуры» и направились на улицу.
Мы направились во Фрунзенский район, как в наиболее культурный район столицы. Густота интеллигенции в этом районе необычайна. Говорят, что на его территории проживает до двухсот тысяч одних доцентов.
В общем, так: по лунным тихим переулкам, минуя шумные магистрали, по проходным дворам, известным мне с детства, а также по работе в кино, под взглядами теплых окон интеллигентских жилищ, торопливыми шагами мимо милиции, фу…
Как— то так получилось, что в ваянии до того времени я еще не разобрался. В музыке я понимал кое-что, умел отличить адажио от скерцо, в живописи -масло от гуаши, а в скульптуре для меня что глина, что алебастр — все было одно. Только знал я, что Яцек — великий человек.
— Произведение выдающегося скульптора*, реэмигранта из Западной Боливии. Использованы мотивы местных перуанских инков, — сказал я отставному интенданту, каптенармусу, крысолову, Букашкину-Таракашкину, ехидному старичку. — Импорт, — сказал я ему. — Не желаете? За пятерку отдам.
Таракан Тараканович поставил женщину с замазанными трещинами на коврик в своей прихожей, поползал вокруг и сказал:
— Похоже на раннего Войцеховского.
— Яцек! — закричал я, выбежал на лестницу, стащил вниз своего друга и показал ему в открытую дверь на ползающего старичка.
— Куда ты меня привел, Миша, — слабо пролепетал Яцек, — это же академик Никаноров.
Да, попали мы на академика, как раз по изобразительному искусству. И вот академик Никаноров накидывает пальтишко и требует его в студию свезти.
В студии Яцек стал ворочать своих каменных ребят, а я ему помогал, а академик Никаноров сидел на помосте в кресле, как король Лир.