И как же часто эти внезапные приступы Здесь и Сейчас вместо того, чтоб запустить нас в настоящее (что они, по сути, и делают, но только на очень короткий, головокружительно короткий промежуток времени), объявляют нас пленниками времени. Так что можете быть уверены: в тот июльский день сорок третьего года ваш юный учитель истории перестал быть ребенком. Так же как и в том, что, когда во времена Французской революции волосы Марии Антуанетты, которая играла когда-то в садах Версаля в прятки и прочие детские забавы, стали, за Один только переезд из Варенна в Париж, белыми, как овечья шерсть, она встретилась лицом к лицу не только со Здесь и Сейчас, но и с Историей, от которой уже не уйти.
И все-таки Здесь и Сейчас, которое приносит нам и радость, и страх, приходит крайне редко – и даже не склонно являться по нашему вызову. Так уж оно все устроено: в жизни полным-полно пустого места. Мы на одну десятую живая оболочка, на девять – вода; вот так и жизнь на одну десятую Здесь и Сейчас, а на девять – урок истории. Потому что большую часть времени Здесь и Сейчас нет ни здесь, ни сейчас.
А что же делать, когда реальность – пустое пространство? Вы можете сами сделать так, чтобы хоть что-нибудь происходило, – и вообразить себе, со всеми возможными рисками, немного эрзац-событийности; вы можете пить и веселиться и не слушать, что там нашептывает трезвый разум. Или же, подобно Крикам, которые из водянистых своих трудов и дней всегда умели выцедить байку-другую, вы можете рассказывать истории.
То, что я стал учителем истории, напрямую связано с теми историями, которые мама мне рассказывала в детстве, когда я, подобно большинству детей, боялся темноты. Потому что, хоть она была и не из Криков, истории она умела рассказывать ничуть не хуже, и во всяком случае, о чем я тогда и понятия не имел – историко-архивные разыскания обнаружат данное обстоятельство много позже, – у нее были свои причины быть со сказками накоротке.
Мое первое знакомство с историей из первых, материнских уст было, таким образом, неотделимо от прочих ее, на сон грядущий, фантазий: как Альфред спалил коврижки [8], как Кнут приказывал волнам [9], как король Карл спрятался в дубе [10] – так, словно история была забавной выдумкой. И даже школьником, когда я столкнулся с историей как с предметом школярских штудий и вынашивал в душе семена будущего моего призвания, меня все так же влекла в ней сказочная аура, и я верил, может быть, подобно вам, что история – не больше чем миф. До той поры, пока две-три встречи со Здесь и Сейчас не придали моим изысканиям целенаправленный характер. Покуда Здесь и Сейчас, схватив меня за руку, влепив мне затрещину и велев оглядеться, посмотреть, в какой я оказался каше, поставило меня перед фактом: история не выдумка, она существует, и я – ее часть.
Так я нашел свою Тему. Так я начал вглядываться в историю – не только в зачитанную до дыр историю большого мира, но и, с особенным пылом, в историю моих фенлендских предков. Так я начал требовать от истории Объяснений. Только для того, чтобы прилежные эти разыскания принесли с собой еще больше тайн, и чудес, и удивительных полунамеков к тем загадкам, которые мучили меня в начале пути; только для того, чтобы сорок лет спустя прийти к выводу – несмотря на совершенную убежденность в пользе и воспитательной значимости избранной мною дисциплины, – что история есть байка. И разве я могу отрицать, что в итоге-то я искал в истории не золотой самородок, не золотое сечение, которое она откроет мне в конце концов, а саму Историю: Великое Сказание, которое заполнит всякий вакуум и рассеет страхи тьмы?
Дети мои, это ведь только животные живут в Здесь и Сейчас. Только природе неведома ни память, ни история. Но человек – позвольте предложить вам дефиницию, – человек есть животное-сказитель. Куда бы его ни несло, он хочет оставить за собой никак не хаос, не закрученный вихрем кильватерный след, не пустое пространство, а бакены и навигационные знаки. Вот ему и приходится сказывать сказки, ему приходится выдумывать их на ходу. Пока есть история про запас, все в порядке. Говорят, что даже и в свои последние моменты, в долгую, растянутую бесконечно секунду последнего смертельного полета – или перед тем, как утонуть, – он видит проносящуюся перед ним историю всей своей жизни.