Мороз пощипывал щеки. Сумерки сгущались. Позади, не отставая, катились санки.
Вот промелькнули прохоровские спальни — рабочие общежития, к которым прилипла фамилия хозяина мануфактуры — Прохорова. В вечерней полумгле черные полосы копоти, оставленные недавним пожаром, не были видны, лишь кое-где в окнах вместо стекол темнели фанерные листы.
Павел Карлович нахмурился, прислушиваясь к близкому перестуку копыт. От первоначальной мысли проехать мимо фабрики Шмита пришлось окончательно отказаться: крюк хоть невелик, да будет приметен. А проехать мимо хотелось: в иностранных газетах много писали о сожженной карателями фабрике и о самом фабриканте Николае Шмите — «заядлом» революционере, заточенном в тюрьму.
«Николай Павлович, милый, где вы?»
Он зажмурил глаза и представил себе худощавого юношу в университетской форме. Вспомнилась почему-то деталь — глубокие складки на рукавах студенческой куртки, очевидно, плохо разглаживались из-за привычки Николая Павловича сидеть, поставив на стол локти и положив на руки подбородок.
Взгляд у Шмита был доверчиво-добрый и неизменно располагал к бескомпромиссной откровенности.
Фабрикант… Студент… Тюрьма… Все это причудливо соединялось в сознании Павла Карловича.
— Тпру-у-у! — закричал извозчик, тормозя у калитки обсерватории. — Сто-о-ой!
Позади тоже затормозили. Сани, видимо, остановились возле прохоровской продуктовой лавки. Там фонарь, очищенный от снега. Можно бы оглянуться и проверить: та ли лошадь, тот ли возница?
Павел Карлович не оглянулся: у филеров собачье чутье. Оглянуться — значит поощрить, вселить надежду, что напали на след. Пусть их усердствуют! Пусть попробуют что-либо найти, за что-нибудь зацепиться…
Приват-доцент Павел Карлович Штернберг откинул меховую полость, степенно сошел на мостовую, велел извозчику взять чемодан и властно постучал в калитку…
Во дворе обсерватории первым встретил Штернберга дворник.
— Вот и явились, вот и явились! — радостно проговорил Ульян.
Цезарь и Норма выбежали из темноты и запрыгали, каждый по-своему выражая чувства: Цезарь прыгал на грудь, звонко лаял, а Норма приседала и от избытка чувств повизгивала.
— Ну, как у нас? — нетерпеливо спросил Павел Карлович.
— Благодарствую, все, как надлежит, — доложил Ульян. Голос у него был хрипловатый: то ли от махорочных самокруток, то ли от водки, которой он не брезговал, если перепадала шальная копейка.
Штернберг, прежде чем войти в подъезд, оглядел обсерваторский двор с приземистыми, тщательно побеленными пристройками к башне, образовавшими гигантскую букву «Г». Между самими павильонами протянулась неширокая асфальтовая дорожка. Прежде в дождливую пору во дворе было грязно. Ульяну приходилось посыпать вязкий чернозем угольной золой.
«Молодец, Витольд Карлович, — отметил Штернберг. — Все-таки добился ассигнований».
Башня, с узкими удлиненными окнами, с металлическим куполом, по форме напоминала снаряд, поставленный вверх головкой, готовый вот-вот взлететь в небо.
Мелькнула мысль: эх, оставить бы здесь чемоданы и свернуть не налево, не в подъезд, ведущий домой, а направо, к башне, подняться по винтовой железной лестнице, услышать, как раздвигается купол, приникнуть к астрографу, ледяному от январской стужи.
Он вздохнул и, как бы советуясь с Ульяном, произнес:
— Что ж, пойдем?
На темной лестнице с певучими деревянными ступеньками Ульян зажег свечу и, проводив Павла Карловича до дверей, деликатно удалился.
— Папа, папка приехал! — закричали дети. Леночка, не дождавшись, пока дойдет ее очередь и отец подымет ее на руки, убежала, выкатила из-за дивана угольно-черный паровозик на высоких колесах. Она у-укала, как паровозный гудок, надувала щеки и дула, словно выпускала клубы пара.
— В паровозе только машинисты ездиют, — сообщила старшая, Тамара. — А люди в вагонах.
Леночка перестала у-укать и, обиженно поджав губы, взглянула на взрослых.
— Не ссориться! — строго сказала мать. Она стояла посреди комнаты в длинной темной юбке, перехваченной пояском, который подчеркивал тонкую талию. Ее большие синие глаза, так выделявшиеся на матово-смуглом лице, выжидательно смотрели на Павла Карловича.