Были в моей жизни три человека, которые воспитали во мне силу духа.
ОНА
Она была нянечка в детском саду. Я настолько ее ненавидела, что имя ее не могу вспомнить даже сейчас. Она была образ-без-имени, она была чудовище, монстр, она была — Она. Я так ее боялась, что никогда-никогда не смотрела ей в лицо. И хотя у меня хорошая память на лица и я могу описать и даже нарисовать человека по памяти, я помню только ее огромную чугунную литую бесформенность и какое-то — если можно так сказать — несвежее, мятое коричневое поле вокруг нее, медленно, тяжело, неотвратимо наступающей.
Долгое время, уже сильно повзрослев, каждое утро я ходила с сыном мимо ее дома, провожая его в школу, вежливо здоровалась с ней, торчащей из-за калитки, а она смотрела на меня злобно — впрочем, она на всех так злобно смотрела, ее не устраивала жизнь как таковая, — злобно смотрела и понимала, что я помню. Что именно из того, что она за свою жизнь совершила, этого она не могла знать. Но ненавидела меня за то, что я помню.
Меня стали водить в садик уже перед самым первым классом, чтобы я, как сказал папа, привыкала к коллективу. И я стала привыкать. Но не привыкалось. В коллективе уже были свои правила и законы.
Однажды нас уложили на дневной сон. И сказали, что накажут, если мы не будем спать. А спать не хотелось. И я тихо лежала с открытыми глазами. А Толя Галак прыгал с кровати на кровать и смотрел, кто спит, а кто не спит. И верещал: «Агааа!!! Не спииишь?! Будет скааазано!»
И дети закрывали глаза плотно-плотно, сморщивая носы, чтоб не было сказано.
А я не могла — какое-то внутреннее сопротивление и надежда на справедливость взрослых и, наверное, гордыня — не знаю — не позволяли мне подчиниться ситуации и закрыть глаза из страха перед доносчиком Галаком.
И вот Она пришла в спальню. И Галак подскочил к ней, великовозрастной женщине с немалым опытом работы с детьми, и стал тыкать пальцем в меня и еще в нескольких детей, которые его, Галака, не испугались: «Вот Яворский не спал! И Ханчирова не спАла! И Векслер не спАла!»
И вот всех детей подняли и повели на полдник. И ябеду Галака подняли, погладили по головке и повели пить сок. А нас, нескольких нарушителей, оставили в полутемной спальне и выстроили в линеечку. И Она наклонялась к каждому и ритмично повторяла что-то программно-садиковое: «Я вам говорила или нет, говорила или нет, говорила спать или нет, а то накажу, говорила или нет?» Так монотонно, постепенно взвинчивая себя, она ходила вдоль нашей жалкой шеренгочки и шаркала-шаркала большими растоптанными грязно-оранжевыми шлепанцами, говорила все быстрей, все громче, все быстрей и громче-громче. Наконец она довела себя до нужного состояния и… больно отшлепала каждого из нас по попе — стянула трусы и отшлепала.
И та же гордыня не позволила мне открыть рот и сказать, что я лежала тихо и смотрела в потолок, а Галак прыгал по всей спальне и не давал спать даже тем, кто хотел уснуть.
Меня она била по попе как-то очень изощренно, задыхаясь и приговаривая: «Скажешь своей мамке, какая ты непослушная, скааааа-жешь своей мамке. — И добавила странное, что я помню и сейчас: — А то — вабше уж!»
Я как-то чуть раньше во дворе детсада вдруг подслушала разговор воспитателей — они ведь всегда собирались кружком и сплетничали. Про мою маму. Что она ходит в модном полупальто и шляпочке. И что она, конечно, немножко надменная, и дочка у нее заносчивая, ну так что ж — штучка-то приезжая, но ничего — она ж молодая, и милая, и очень вежливая. И стройная, как девочка. И эта самая Она злобно повторила за кем-то, кто наивно восхищался красотой моей мамы: «Как деееевачка… А разговаривает как… как… с прислугой».
— Это как это? — удивилась Елена Васильевна, моя воспитательница.
— Та непонятно ваабше, шо говорит. Будьте любезны, мойте руки… Вапше уж!
И вот эту самую глубоко затаенную неистовую дремучую злобу и зависть я почувствовала в тот момент, когда она меня остервенело лупила.