Время от времени у оград, всегда у нас вращающихся, благодаря тяжелым камням-противовесам, я бросаю взгляд на желтые квадраты рапса, на далекую зыбь, колыхание по воле ветра пшеницы, овса, ячменя, ржи — их стебли еще короткие и различаются только оттенками в цвете: сине-зеленым или пепельным. Прямо в небо уже взмывают, словно вздернутые невидимой нитью, жаворонки, пьяные от своей песни, которую наши крестьяне переводят так: «Апостол Петр, подыми меня высоко! Апостол Петр, подыми меня высоко!» — а в июне они переводят песню иволги так: «Мне вишни, а тебе косточки!» И, само собой, ко всему гомону примешивается эхо голоса кукушки, этой птицы без роду без племени, чьим именем является только ее крик. И, разумеется, примешиваются еще и шумы от всяких мелких насекомых, почти механически хлопающих крыльями: бабочка-капустница, меловка, с черными точками на крыльях, и маленькие, голубые аргусы, летающие над маргаритками в погоне за коричневатыми самками… Ах! Цвета, смешение запахов, трели, любовные пары, хорошо, все хорошо! Мы не в ладу с этим временем года, оно только дразнит нас.
— Я смажу бородавки! — говорит наш предводитель, которым оказывается Лео и который только что остановился у стебля чистотела, растущего в щели старой каменной ограды, испещренной трещинами.
Лео обламывает конец стебля, — откуда тотчас же начинают сочиться капли рыжего сока, — как я его этому учил, смачивает каплями несколько мест на пальцах, которые повсюду утыканы бородавками. Их у него полно. Часто эффективное, это народное средство, однако, не помогает тем, у кого они бывают «на нервной почве» — видимо, потому, что не устранена причина болезни.
Мы идем дальше. Но не рядом. Один отделен от другого расстоянием в десять метров. Теперь лес образует перед нами сплошную темную стену, предел солнечному царству на равнине. Ворона, годовалая без сомнения, — бесшумно вспархивает с пня, и чуть дальше на нее налетают три другие: заслуженная взбучка — она оказалась плохим наблюдателем и при нашем приближении не подняла тревогу. Мне известны иные особы, или уже виновные, или чувствующие себя таковыми!
Тот, что мне предшествует, раздосадован трепкой, которую получил из-за своих нерасторопных сестер, сваливших на него собственную вину, но это не страшно. А та, что следует за мной, не может примириться с мыслью, что я не смог или не захотел удержать ее друга до тех пор, пока она вернется из города. Я могу без конца говорить себе, что любовь — это мне знакомо, и нелюбовь тоже: если нет пилюли против чувства, то действует закон времени… Я могу сколько угодно говорить себе, наблюдая за дочерью, что ею обычно руководит чувственность; она видна в ее раскачивающемся шаге, в ее бедрах, в трепетании крыльев носа, вдыхающего запах цветка или какого-нибудь блюда, в том, как она лижет языком марку, чтобы приклеить ее на конверт, в дрожании пальцев, слегка приплюснутых, специально сотворенных, чтобы оценить шероховатость кожи или древесной коры… я беспокоюсь, я огорчен, словно я сделал из нее вдову.
— Глянь-ка! Папаша Нарцисс! — говорит она позади меня.
Берет сдвинут на нос; на плече — пучок ивовых прутьев, из кармана ветхой куртки торчит горлышко бутылки с вином; действительно, нам навстречу идет добродушный старик, — он корзинщик, когда подвернется работа, например, на какой-нибудь ферме, где его кормят, где он спит на сеновале, до тех пор, пока не сплетет небольшую корзинку или пару больших корзин, чьи ручки из прутьев кизила будут как раз приходиться на сгиб в локте фермерши, собирающей яйца из гнезда несушки. Несвоевременная встреча! Это один из последних бродяг, который за лето несколько раз обходит кантон, а зимой исчезает, чтобы закопаться в домишке, который снимает, говорят, за несколько лье отсюда и куда регулярно возвращается, даже в погожие дни, и получает пенсию по старости. Несвоевременная встреча: это карикатура на высокого белокурого бродягу, о котором он заставил нас лишний раз вспомнить!
Нарцисс, не приветствуя, прошел мимо, обдав нас мерзким запахом пота, немытого тела, винного перегара; я иду, думая о том, кто заставил солгать цитату: «Имя — это часто все, что остается от человека, и даже не тогда, когда он умер, но при жизни». Какую силу его безымянность придавала его присутствию, ту же силу сегодня источает его отсутствие. Жители города, едва успевшие его заметить, сожалеют о той известности, которой благодаря ему пользовалась наша глушь. Собрав общественное мнение, Адель Беррон сказала мне: