— Здорово, Вазоев! — Это Цыганка с полным ведерком идет от колонки. Та самая… «Родственница»…
— А, Лейла. Здравствуй, здравствуй!
Она уже переоделась, отмылась, шла босиком, в широкой цветастой юбке, в белой открытой кофточке в горошек, на шее — ниткикрасных бус.
— Кого это ты к нам привел? — Разумеется, она узнала Лукьяна.
— Свояка к Ивану Голоте… Не знаешь, Люба еще здесь?
— А что ей тут делать без Ивана? — Лейла усмехнулась. — Мы уже видались, а, свояк?
— Видались… — виновато подтвердил Лукьян.
— Совсем выехала? — снова спросил о Любе Вазоев.
— Совсем… — Она поставила ведерко. — Бери, неси, увидишь. — Так запросто она обращалась со знаменитым Вазоевым. — Я теперь в их дворце. Красота. Одна. Могу взять в примаки. Ха ха ха!
Ночью Лукьяна провожали на поезд. Теперь оии знали всю историю двух братьев из Вавилона. Вазоев посоветовал ему никогда больше не искать Данька. Сам найдется… На Донтопе, в Кузбассе или еще где нибудь. Шахтер хоть трудится под землей, а душою всегда здесь, на людях… Не будь у Данька тут привязанностей, чего то для него дорогого, не написал бы он то письмо… А Лейла сказала, что могла бы влюбиться в такого, как Данько, встреть она его здесь, на «Кочегарке». Сказано это было наверняка в пику Вазоеву… Цыганское коварство. На перроне стоял директор «Кочегарки», тоже кого-то провожал. Лукьян узнал его по тельманке. А «Кочегарка» полыхала огнями, дымила, трудилась, не знала передышки ни днем, ни ночью. Лукьян стоял у окна просветленный, душа была исполнена чего то прекрасного, вечного…
По примеру больших городов, перенявших эту моду у Европы, в Глинске открыли похоронное бюро, чем нанесли чувствительный удар сельским гробовщикам, а в особенности вавилонскому, вовсе не приспособленному к существованию в условиях конкуренции. Экономный Ткачук сразу сообразил, что Вавилону выгоднее пользоваться услугами похоронного бюро, чем содержать Фабиана, да еще при этом заботиться о досках, гвоздях и черном сатине для обивки гробов, поскольку вавилоняне теперь на вечный покой предпочитали укладываться не на голые доски и настойчиво требовали обивки.
Похоронное бюро возглавил австриец Шварц. Такому высокому его назначению могла способствовать ликвидация Австрии как самостоятельного государства после аншлюса. В Глинске Шварца расценивали как жертву фашизма, хотя сам он вел себя совершенно спокойно, скорей всего успев за прожитые здесь годы охладеть к родине. Как выяснилось, до первой мировой войны он вместе с отцом держал похоронное бюро в Зальцбурге и теперь мог вести в Глинске это новое дело на европейском уровне. Шварц наладил серийное изготовление гробов, жестяных венков и даже надгробий из красного, как жар, бугского гранита, собрал оркестр из тринадцати музыкантов, в котором и сам играл на трубе (как делал это еще в Зальцбурге), оборудовал полуторатонку под катафалк и не только возил на ней покойников, но и сам носился по району, заключая контракты на услуги своего бюро. Его деревянная нога не умещалась в кабине, и в пути он ее отстегивал, а когда прибывал на место, снова прилаживал, полагая, должно быть, что может достойно представлять свое заведение только так, не прибегая к костылям, дабы не бросать тень на возможности бюро.
Варивону Ткачуку Фабиан осточертел постоянными жалобами на недостаток досок и других материалов, каких требовал всякий раз сверх нормы, и председатель охотно подписал контракт со Шварцем, лишив Фабиана разом и почета, и заработка. Складной метр гробовщика, которым тот обмерял не одну угасшую жизнь, очутился на столе председателя в качестве укора за контракт со Шварцем. «Вот единственное, что я вам советовал бы сберечь для истории…»— сказал Фабиан и, выйдя в Вавилон, почувствовал себя там почти лишним человеком. У него осталась только одна обязанность: он вел доску «Красное и черное», куда заносил передовиков и лодырей. Среди последних вроде бы теперь очутился и он сам.
Но уже на третий день безделья у него зародилась идея, которую, однако, надлежало проверить. Он разбудил козлика, спавшего под верстаком, и сказал ему таким тоном, как будто совершил только что и впрямь гениальное открытие: «Радуйся, старина, мы снова на коне великого чудака Дон Кихота Ламанчского!» Козел при этом зевнул, он то хорошо знал своего хозяина и уже не поддавался на радостные клики его души. Сколько раз, идя к кому нибудь обедать в прекрасном настроении, они получали там дулю и возвращались домой голодными. Однако сегодня в хате происходило что-то серьезное, достойное и его внимания, и он проснулся, стряхнув сон, как это делают стареющие козлы, поощренные к продолжению жизни. Вообще внешность таких козлов обманчива, их омертвение бывает и притворно, они умеют оживать, когда какая нибудь идея вдруг овладеет ими.