Довески с паек отнимать стали!..
Hа тюрьме, на СИЗО, хлеб утром дают и на весь день сразу. Хочешь сразу съешь, хочешь с обедом и ужином. Пайка та — полбулки хлеба и кусок сверху. Это и есть довесок. По тюремно-лагерным законам, сложившимся еще в голодные времена, пайка — святое. Пайка наркомовская (от министерства). Hа пайку не играют, пайку не кидают, на пайку не хляются (не спорят)! Последнему петуху, драному-предраному, последнему менту, гаду, козлу распоследнему, стукачу конченому положена пайка и никто, даже сам господь бог, не может ее отнять (так в идеале должно быть)! Смерть за это! По лагерному — топор за такими ходит.
Так вот, от девяти шесть беспредельщиков осталось, а остальных троих или в этапе, или в осужденке, или в транзите разорвали и опустили. Вот они, видя и зная, что их ждет в конце, и оборзели вконец. По научному агония. Как третий рейх!
Кострома, как дразнят рыжего, все это мне красочно рассказал, и что меня поразило — не понижая голос и не таясь. Я ему кивнул на блатной угол, где в это время беспредельная семья, громко чавкая, жрала отнятое. Кострома пожал плечами:
— Шакалов бояться, в тюряге не жить. Я им так и сказал и на зуб поклялся — опустят, пусть убивают лучше, я ночью задушу, загрызу хоть одного…
— Эй ты, рыжий черт, придержи язык, а то в глотку забьем, — отозвался один из быков и заржал, поддержанный хохотом остальных семьянинов.
— А ты, очкарик, не вяжись с ним, если хочешь, чтоб бока были целые.
Понял? — с угрозой в голосе спросил меня один из беспредельщиков, Орел, лет двадцати, с круглыми глазами, весь такой упитанный. Кабан!..
Я ответил нейтрально, пытаясь еще остаться в стороне:
— Понял!
Hа время от меня отстали. Хата жила обычной жизнью: играла в домино, шахматы, читала, писала письма, базарила. Hо, в отличии от других, виденных мною хат, над этой витала придавленность — голоса звучали тише и глуше, люди оглядывались чаще. И у всех озабоченность на рыле. Вот попал так попал!
Дали обед, который происходил следующим образом: все миски, полученные с коридора, составили на пол и лавочки, шестерки бычьей семьи, выловили гущу и, набрав шесть густо набитых мисок, понесли их в угол, семье на съеденье.
Оставшиеся миски разобрала братва и начала есть. Только Кострома взял свою и вылил ее в парашу.
— Зачем ты так? — удивился я.
— Я себя уважаю и после этой шестерки есть не буду, мне каши за глаза хватит.
Молча проглотив баланду, я задумался. Дали кашу, все ели торопливо и жадно. Подвинувшись к Костроме, вылизавшем пальцем миску из под каши и протягивая ложку, я негромко спросил:
— А где твоя?
— Отняли, за жизнь боятся. Hо я их, блядей, на малолетке давил и здесь удавлю. Троих уже отпетушарили и эти вдогонку пойдут.
Один из семьянинов, видимо что то услышав, зарычал:
— Ты че базаришь, тварь?!
— Сам ты тварь, рыло беспредельное!
Быки зашевелились, явно готовясь к бою, но в этот момент за решкой раздался крик на всю тюрягу:
— Шесть девять, шесть девять! Бычье, спите что ли?!
Hа решку вылез смуглый здоровый Масюка:
— Че надо?
— В оче не горячо? Слышь, черт в саже, это тебе с особого кричат, с четыре два. У вас политический, Профессором дразнят?
Масюка с недовольным рылом спрашивает меня:
— Эй ты, чертила, тебя как кличут?
Я решаю за чертилу поговорить попозже, хотя Масюка наголову выше и у него еще пять кентов. Отвечаю:
— Профессор.
Бык кричит во двор:
— Hу есть.
— Hу загну, спрыгни черт с решки да позови Профессора, это его Ганс-Гестапо кличет, да шевели булками, паскуда, мы с тобою в транзите встретимся, я тебе форсунку прочищу!
Масюка слезает с решетки и пальцем показывает мне: иди.
— Ганс-Гестапо, Ганс-Гестапо, привет!
— Привет, Профессор, как жизня?
— Да как на тюряге, да еще эта хата, как ты узнал, что я здесь?
— Я на венчанье катался, человека с шесть девять встретил, он и сказал, чарвонец как с куста да пижаму выдали, на курорт поеду, — хохочет на всю тюрягу неунывающий Ганс-Гестапо, а мне становится жаль этого старого пацана с изломанной жизнью.
— Ты не ведись, Профессор, я здесь на полосатом о тебе рассказал и один человек с бандой этой хочет поговорить. Кто у них сейчас за главного?