— Где он? Что тут произошло? Кто здесь был?
И она вдруг заговорила – неправильно произнося звуки, картавя на французский манер, но при этом старательно, как-то по отдельности выводя каждое слово. Голос был мелодичен, как звон какого-то хрустального колокольчика:
— Господьина Василия больщи нет. Добх’ый господьин, заберьи меня отьсюда, буду тибие слюжить.
— Остальные где? — спросил он. — Сильфида, Одиллия, Фили… как его, черта! Куда дели Василия?
— Все ущьли, — прощебетала она, — никого. — Вцепилась руками в его ладонь: – Забех’и, добх’ый господьин, я умею все, сьто мусьчинам нх’авицца.
На разговоры не было времени, дым уже хватал за горло, выедал глаза. Тренога рухнула, пламя из коробки, увлекаемое тягой воздуха, мгновенно разбежалось по ковру и взметнулось вверх по шелковой портьере. Огонь гулял по лужице крови. С грохотом взорвался объятый пламенем "Лефоше". Вмиг погасло электричество и горящими бабочками стали падать с пережженных шнуров амурные картины, лица на них, корчась от муки как в аду, беззвучно кричали. Глухонемая смотрела на эту пляску огня с каким-то полубезумным восторгом. Затушить пожар было уже невозможно. Фон Штраубе схватил ее за руку и поволок к лестнице. Вдали начала разбуженным волком выть пожарная сирена.
В гардеропной он не отыскал свою шинель, да и некогда было, накинул и на себя, и на нее первое, что подвернулось, они, давясь кашлем, вырвались на мороз в безлюдный переулок и помчались прочь от этого проклятого места. Позади дергались бордовые тени, вовлекая и тени бегущих в свой сатанинский перепляс. От всего, что могло давеча услышать его Тайну, от утвари, от стен, от картин, от воздуха самого оставалось лишь безмолвное пепелище, лишь дым, уносящийся в такое же безмолвное небо, безразличное ко всем бывшим и будущим тайнам бытия.
Ничего не осталось. Огнем навсегда уничтожило целлулоидную кишку пленки. Не было и Бурмасова с его последним в жизни синема.
* * *
…ибо все тайны и этого, и прочих миров, как уже говорилось, — все они в равной мере губительны…
* * *
Да и этого квиркающего голоса, быть может, тоже никогда не было? Не должно было быть! Тайна лишь тогда существует, когда ты с нею – один на один.
Правда, рядом семенит Нофрет, крепко держится за локоть, едва поспевает. Шубейка-то на ней хорошая, песцовая (на нем тоже оказалась теплая, кунья), и шапка на бритой головке беличья, но каково ей в туфельках-то лаковых – трусцой по льду, по морозу? "Бедняжка глухонемая", — подумал фон Штраубе, проникаясь теплом к этому странному, будто не земному созданию. "Ну да сейчас, — тут же подумал он, — сейчас оно, пожалуй, даже и к лучшему – что глухонемая".
Он остановил какого-то заплутавшего в ночи извозчика. Лагранжева мелочь, правда, осталась в шинели. Впрочем, он успел в эту ночь ненадолго побывать даже чуть ли не миллионщиком в промелькнувшем чужом синема. Сгорело его миллионерство, как полоса целлулоида, о чем он даже не успел и пожалеть. Тем более, что в кармане кителя, рядом с бесценной карточкой лежали две двадцатипятирублевые ассигнации, которые он собирался, но не успел отнести нынче своему жиду.
— Где-то горит, барин, — обернулся к нему кучер.
— А?.. — не сразу и понял фон Штраубе, настолько все происшедшее вдруг стало чужим. — М-да… Ты вот что… Давай-ка – в "Асторию".
Только этих денег, не считая тех, что у жида, с лихвой хватало на два дня вполне сносной жизни. Столько и не требовалось. Уже небо из черного становилось неуловимо сероватым, предвещая, что когда-нибудь и в здешних краях все-таки наступит хилый рассвет. Вчерашний сумасшедший день, в конце концов умерший в пожаре, сейчас далекий, словно он был во времена Нерона, неспеша перетекал в зарождавшийся день сегодняшний. Еще предстояла мука его как-то избыть.
Но главное – завтра. В нем – всё.
Теперь уже – завтра…