Я не держала на него зла. Знала: во всем виновата только я одна. Нет, я не мучилась угрызениями совести, была слишком счастлива для этого, я просто знала, что поступила с ним низко и бесчестно и, наверное, когда-нибудь именно за это буду гореть в аду. Это знание я приняла спокойно, как данность.
Я никогда не обманывала его, не говорила, что люблю, но разве это имеет значение? Человек живет с кем-то, кто ведет себя как любящий – спит с ним, разговаривает, смеется, держит за руку, а потом вдруг оказывается, что все это – пустота. Ничего не было, не было ничего, этот кто-то просто пережидал грозу, набирался сил, зализывал раны, а тот, наивный, любящий, для него – просто промежуток. Обидно тратить время своей жизни на то, чтобы быть для этого бесчестного кого-то промежутком, перевалочным пунктом, дешевым отелем, в котором проводят ненастную ночь, а потом покидают, не оглянувшись.
Никто не вправе так поступать с любящими, никто не может безнаказанно пожирать чужую жизнь.
Мне надо было подумать об этом и о многом другом, и хотя сессия была на носу, я позвонила Артюше, и мы сорвались в Крым – «писать марины, жевать рапаны и строить жизненные планы».
Мы не потерялись за это время, Артюша, бывало, наезжал в гости, летом и ранней весной мы вдвоем или с целой ватагой приятелей уезжали в тот же Крым, а зимой, в каникулы (мои каникулы), шатались по трем столицам – Питер – Москва – Киев.
В этот раз решили ехать на Форос.
Май выдался жарким, дорога – длинной, до побережья мы добрались глубокой ночью, пыльные и измученные.
Тарасик, стоически переносивший все тяготы пути, обиженно лаял на море, в который уж раз обманувшее его, подло подсунув изнывающей от жажды собаке глоток горькой, соленой воды. Ночное море только тихо смеялось в ответ.
– Ну всё, дома. Фу-у-у-ух, – сказал Артюша, снимая майку и вытирая ею лицо. – Полезли на тот камень, будем слушать море, смотреть на звезды, а потом спать.
– Как бы Тарасик оттуда не сковырнулся ночью…
– Он дурак, что ли? Там полно места, полезли… Только искупаемся сначала, давай?
Вода была еще по-весеннему холодной, но мы долго плавали по лунной дорожке, а потом развели на берегу костер, сидели, завернувшись в спальники, пили чай и хрустели поджаренным хлебом.
– Как дела? – спросил Артюша.
– Как сажа бела, – ответила я. – Похоже, я – подлец.
– А. Ну это мы все, – сказал Артюша.
По утрам мы прыгали в море со скалы и почти с той же скоростью выпрыгивали на берег – вода была очень холодной, к полудню, когда вставала стена зноя, над морем начинал клубиться туман.
Лазали по горам, птицами рассаживались на ветках деревьев, делали наброски – пейзажей, моря, друг друга – всего.
Тарасик азартно гонял от стоянки ежей, едва ли уступавших ему в размерах. Возвращался с харей, утыканной колючками, но героической и довольной.
– Наверное, думает, что он – бульмастиф, а ежи – огромные реликтовые твари, – говорил Артюша.
– Да вряд ли. Он же не курит траву, – отвечала я.
Все дни проводили в молчании, но временами Артюша неожиданно замирал посреди тропинки и трагическим голосом произносил:
– Сейчас скажу шедевр. Слушай.
гордая птица парит в поднебесье
голосом хриплым поет свою песню
пристально смотрит на круглую землю
там я ее песне внимательно внемлю[1] А? Как? Сила, да? – И великодушно добавлял: – Тебе!
Я смеялась до слез. Мы играли в эту игру давно, от начала времен, я даже представляла его своим друзьям так: «Это Артем Мехлевский. Очень хороший художник и очень плохой поэт. Берегитесь его». Но мне и на самом деле нравились бесконечные стишата, которые перли из Артюши, как мелкий жемчуг из полоумной устрицы, потому что я очень его любила, Артюшу, и меня умиляла эта его слабость, как его умиляло то, что я картавлю.
– Гло, скажи: «Премьер-министр Маргарет Тэтчер».
– А по е…ничку?
– Не, не надо. Лучше скажи: «Стаффордширдский терьер резв, а ротвейлер-р-ретив».
– Стаффордширдский терьер трезв?
– Ой, я не могу!.. – Артюша хватался за бока. – Ты как кошечка тарахтишь… Ну скажи – р-р-р-р-р-р…
– Еще один. Если скажешь еще шедевр, тогда, может быть, я сделаю это для тебя.