— Сперва с ней поговорю.
И потерялся, следя за убегающей мыслью...
...Следователем может работать только добрый человек.
Из дневника следователя. Иринка пришла из школы заплаканная, какая-то замурзанная. Мы с Лидой всполошились:
— Что такое? Двойка?
— Нет, Мария Кирилловна про озера рассказывала. Про Байкал, про Селигер...
— Ну и что? — громко удивился я.
— Да-а, и про Ладожское озеро.
— Ну и что? — понизил я голос.
— Да-а, и про «Дорогу жизни».
— Так что? — уже тихо спросил я.
— Да-а. Она стала плакать.
— Ну, а ты почему в слезах?
— Да-а, и я заплакала.
Входя в свой кабинет, Рябинин частенько оглядывал грязно-малиновую дверь и думал, что же чувствуют ждущие тут вызова к следователю. И когда Дыкина появилась из-за грязно-малиновой двери, он увидел, что она там чувствовала...
Ни неотводимого взгляда, ни зубастой улыбки... Сильное тело утратило свою стать, и казалось, что ему хочется опереться на костыль. Скуластое лицо, говорившее о недавних сельских просторах, серело, как городской туман. Да и белый плащ, кажется, посерел от этого лица.
— Рассказывайте все, — попросил он без всякого нажима, не сомневаясь, что теперь она расскажет все.
Дыкина вздохнула. Рябинин знал, что эти вздохи ей сейчас нужны, как ему бумага для протокола. Поэтому он не торопил ее, начав бессмысленно листать настольный календарь.
— Чего ж тут рассказывать... Все так просто.
Да, все просто. Он за это и детективы не очень любил — за простой конец той истории, которая так сложно начиналась.
— Когда я сошлась с Катунцевым, то он мне гляделся богатым и душой, и телом.
— Как это телом?
— Статный, кость широкая, плечи мужицкие... И начальник, что мне тоже елей на душу.
Рябинин хотел спросить ее о любви, но вспомнил совет Катунцева — не в жизнь лезть, а вести следствие.
— С женой, говорил, разойдется, как в море корабли. Ну, я и надеялась. Только вижу, в голове у него другое. Хаханьки, вроде как отдых от семьи. Я-то непьюшка, а он как в комнату ступил, так бутылка на стол. Чувствую ребенка под сердцем, думаю, скрепит. Катунцев все обещаниями кормил, а сам продолжает коварный образ жизни. Тут и ребенок подоспел. Надеялась на вмешательство судьбы. Рожала-то не в роддоме. Нет, родила живорожденного. И что делать? Отца у него нет. Комнатка у меня, считай, метр на метр, вроде тещиной. Ну, и решилась ребеночка ему отдать, в его материальные условия. Ребенок-то не виноват.
Но Рябинин потерялся, следя за убегающей мыслью...
...Дети всегда правы.
— Ну, он жене чего-то там сочинил. И я отдала.
— Так легко?
— Да ведь не чужому, а отцу. Другие вон в интернаты сдают.
— Дальше.
— Чего там дальше... С Катунцевым было все обрублено. Год прошел, второй... Чую, что не жизнь у меня, а недоразумение. Как увижу крохотную девочку, так сердце оборвется по-шальному. У вас есть дети?
— Есть.
— Хотя вы мужчина.
— Ну и что?
— Охранительницей семьи завсегда была женщина.
— А мужчина кто же — бандит? — усмехнулся Рябинин.
— Мужчины до детей равнодушны. Поймете ли, не могу больше жить. Хоть руки на себя накладывай. Или ребенка забирай. Так ведь не отдадут. Ну, и решилась. Дальше вы знаете...
— У песочницы были?
— Да я год следила за ними.
— Чужую девочку из садика вы уводили?
— Я, по ошибке.
Рябинин всегда считал, что любое преступление имеет социальные корни. У преступления Дыкиной были другие Корни — биологические. Мать и ребенок. Но мать бросила ребенка, а это уже социальность.
— Ребенок у подруги, у Гущиной?
— Да. Отберете?
— Отберем, — резко подтвердил Рябинин.
— Но я мать.
— Бывшая.
— Я ее родила!
— Да, но есть и вторая мать.
— Она не мать.
— Теперь и она мать.
— Я пойду в суд. В Верховный!
— Вот и надо было идти в суд, а не воровать ребенка.
Дыкина бессильно заплакала, уронив голову на край стола.
— Поплачьте-поплачьте, — согласился Рябинин.
Она лишь глянула краем затуманенного глаза — ведь принято утешать и тянуть стакан с водой — и зарыдала пуще. Рябинин ждал, ибо верил в очистительную силу слез. Они, эти слезы, ей сейчас были нужнее любых сочувственных слов. Он знал это хотя бы потому, что в кабинете плакали чаще, чем смеялись.
— Катунцева ночей не спит, — негромко сказал Рябинин, когда всхлипы ослабели.