Все семь участников выставки — прекрасные рисовальщики, а Купреянов, Лебедев, Митурич, Бруни принадлежат к числу самых блестящих русских мастеров рисунка, выше которых стоит, возможно, только Валентин Серов. Присущий им артистизм в сочетании с поразительной, безукоризненной верностью ощущения реального мира поднимает искусство натурного рисунка до высоты, какой в иерархии видов изобразительного искусства достигала только живопись. Впрочем, и Петр Львов, и Николай Тырса, и Владимир Татлин — рисовальщики отличные.
Стоит вспомнить оценки Н. Пунина — о Львове: «Мудрое сосредоточенное творчество, очень дерзкое в своем поступательном движении туда, в глубь вещей, но дерзостью спокойной, крепкой и совершенно лишенной позы. Такое творчество имеет права, оно требует, потому что чувствует свою силу, свою честность. Труд неустанный и внимательный служит ему трамплином»>[193].
О Н. Тырсе: «Трудно раскрыть понятие формы, формы-сущности, <…> но именно рисунки Тырсы дают возможность хорошо почувствовать эту форму. Очищенная, с одной стороны, от натурализма во всех его видах и условиях, с другой, от светотени и всего преходящего, она остается на бумаге, самодавлеющая, крепкая и точная, как какая-то мысль, идея, как познание»>[194].
Татлин дал на выставку свои эскизы костюмов к постановке «Зангези» в 1923 году в Музее художественной культуры в Петрограде. Два образа: «Горе» — вставленная в какое-то подобие деревянной крышки рояля изможденная женская фигура с птичьим лицом-треугольником и черными окулярами глаз, и «Смех» — грубый «голем» с разверстой пастью и выпяченным животом, вооруженный чем-то вроде косы. Оба рисунка сделаны (как и эскизы декораций к спектаклю) удивительным сочетанием смазанной серо-черной фактуры угля, свободной и живописной и безукоризненной, почти геометрической точности скупых четких линий.
«На площадке козлиными прыжками появляется Смех, ведя за руку Горе… Он без шляпы, толстый, с одной серьгой в ухе, в белой рубашке. Одна половина его черных штанов синяя, другая золотая. У него мясистые веселые глаза. Горе одета во все белое, лишь черная, с низкими широкими полями шляпа.
Горе: Я горе. Любую доску я
Пойму, как царевну печаль!
………………………
Смех: Я веселый могучий толстяк,
И в этом мое „Верую“…
>[195]Мастерски сделанные „костюмы“ Татлина выпадали из общего тона выставки — на ней были представлены почти исключительно рисунки с натуры. Единственный из всех семи участников, Татлин отдал дань памяти Хлебникову. Даже Митурич своих новых „хлебниковских“ вещей (в 1924 году он сделал блестящие циклы рисунков к стихам Хлебникова) на выставку в Цветковскую галерею не дал.
Между тем по крайней мере шестеро из семерки художников принадлежали к хлебниковским „ветвям“: пятеро — Л. А. Бруни, П. И. Львов, П. В. Митурич, В. Е. Татлин, Н. А. Тырса входили в „квартиру № 5“; Н. Н. Купреянов сам провозглашал себя чуть ли не „учеником“ Хлебникова, был до конца жизни глубоко предан его памяти.
В 1931 году он писал дочке Вере:
„Мне сейчас очень хочется почитать тебе одно стихотворение Хлебникова, которого я раньше не знал, — оно очень тихое и усыпительное. Но я его, может быть, прочитаю тебе и взрослой…“>[196]
Какое стихотворение Хлебникова имел в виду Купреянов? Быть может, это:
Вечер. Тени.
Сени. Лени.
Мы сидели, вечер пья.
В каждом глазе — бег оленя,
В каждом взоре — лёт копья…
>[197]Прочитать не довелось: не было будущего не только у Николая Николаевича, погибшего всего два года спустя, но и у Веры Купреяновой: она умерла подростком через год после гибели отца…
У всей этой блестящей плеяды рисовальщиков, включая и Владимира Лебедева, безусловно, было нечто общее, что можно было бы, пожалуй, увязать если не с творчеством Велимира Хлебникова, то с его мировосприятием. Сочетание абсолютной, не знающей никаких ограничений пластической свободы с четкой, почти математической точностью каждого движения руки; магия графики как „знака“, как „заклинания“, „заговора“ черного и белого цветов, линии, спирали, мазка, пятна, точки, нанесенных карандашом, тушью или акварелью; прорыв в потустороннее пространство листа бумаги — и обыгрывание ее плоскости; при этом безграничная, поистине „божественная“ власть над натурой — все эти свойства, присущие участникам выставки 1925 года, в той или иной степени восходили к философии Велимира Хлебникова — Бога-богоборца, анархиста-ученого, способного ощущать себя одновременно Стенькой Разиным и Лобачевским.