«Итак, вы видите, я хорошо отомстил за слезы, которые меня заставило проливать 5 лет тому назад кокетство m-lle С[ушковой]. О, мы еще не расквитались. Она мучила сердце ребенка, а я только подверг пытке самолюбие старой кокетки, которая, может быть, еще более… Но во всяком случае я в выигрыше: она мне сослужила службу».
2
Однако Лермонтов не только делал романы, — вопреки своей юношеской браваде, он их и писал.
Страницы «Княгини Лиговской», фрагменты большого повествовательного полотна, оборванного ссылкою поэта на Кавказ и использованного впоследствии для «Героя нашего времени», свидетельствуют о том, что уже в 1836 году история с Е. А. Сушковой дала материал для одного из важнейших сюжетных узлов романа, почти все персонажи которого представляли собою откровенные сколки с живых лиц, участников той же светской эпопеи.
«Полтора года тому назад — читаем мы в третьей главе «Княгини Лиговской» — Печорин был еще в свете человек довольно новый: ему надобно было, чтоб поддержать себя, приобрести то, что некоторые называют светскою известностью, т. е. прослыть человеком, который может делать зло, когда ему вздумается; несколько времени он напрасно искал себе пьедестала, вставши на который он бы мог заставить толпу взглянуть на себя; сделаться любовником известной красавицы было бы слишком трудно для начинающего, а скомпрометировать девушку молодую и невинную он бы не решился, и потому он избрал своим орудием Лизавету Николаевну, которая не была ни то, ни другое. Как быть? В нашем бедном обществе фраза: он погубил столько-то репутаций — значит почти: он выиграл столько-то сражений».
Если эта сюжетная интродукция даже в деталях своего словесного оформления совпадала с известным признанием Лермонтова о его мнимом увлечении Е. А. Сушковой, то неудивительно, что в «Княгине Лиговской» мы находим и замечательный по сходству своему с его живым прототипом портрет Елизаветы Николаевны Негуровой[1], и почти документально точную светскую ее биографию, не отличающуюся даже в мелочах от известной ныне подлинной исповеди Е. А. Сушковой[2], и всю историю ее петербургских встреч с поэтом (Печорин — романа), от первой мазурки на балу до самого финала их отношений, искусно ускоряемого анонимным письмом[3].
3
Методы перенесения живой натуры в литературные композиции чрезвычайно характерны для поэтики Лермонтова. В ранних его произведениях этот прием не только обнажен, но еще и дидактически мотивирован «Лица, изображенные мною, — пишет Лермонтов в 1831 г. в предисловии к драме «Странный человек» — все взяты с природы; и я желал бы, чтоб они были узнаны; тогда раскаяние, верно, посетит души тех людей».
Эта примитивная техника натурального письма не могла, разумеется, долго довольствоваться ни заданиями непосредственного обличения, ни, более чем скромными, художественными итогами внедрения в заимствованные книжные схемы скудных данных жизненного опыта самого автора. Неудивительно, что в пору своего созревания Лермонтов является вовсе ненужным нашей «изящной словесности», а ранние его вещи (какой контраст с лицеистом Пушкиным!) так долго остаются ненапечатанными. Для вхождения в большую литературу приходилось менять приемы письма или расширять и углублять сферу творческих своих ощущений и восприятий. Однако, возможности первого пути, обусловленного переходом на новую технику, были исключены для поэта, все особенности изобразительной манеры которого были глубоко органичны, а не навеяны извне. Оставался путь второй, но и здесь необходимому расширению мира внешних наблюдений и обогащению внутреннего опыта положен был естественный предел бедностью социально, бытового окружения писатели и самим возрастом его. В самом деле, физическое развитие Лермонтова не поспевало за ростом его художественных запросов и интересов, противоречия жизни и творчества, поэта и среды, обозначались слишком рано, как неразрешимые, и совершенно особый исторический смысл получает тем самым для нас сейчас известный рассказ графини Е. П. Ростопчиной «об этом бедном ребенке, загримированном в старика и опередившем года страстен трудолюбивым подражанием».